Крупная изумрудная звезда еще при солнышке взошла над гумном, отблеяли в проулке чернозубые овцы, сумерки не спеша наплывали от окрестных ельников. Тихо-тихо. Только настырно куют кузнечики да изредка прогудит вечерний жук, даже молоток, отбивавший косу, и тот перестал тюкать.
Катерина уже бегала по дому как ни в чем не бывало. Счастливый Иван Африканович из окна увидел: чернеет на бревнах Мишкин пиджак. Не утерпел, вышел на улицу, Мишка сидел на бревнах с гармошкой. Его трактор, с картиной в окошке, тоже стоял неподалеку. Мишка угостил Ивана Африкановича папиросиной, спросил:
– Что, Африканович, яму-то засилосовали?
– А я, друг мой, и не знаю, до обеда только косил. Баба пришла домой, я и не пошел с обеда-то.
– Тебе теперь что, – упрекнул Мишка. – Тебе теперь полдела, не то что нам, холостякам.
Иван Африканович не поддержал тему.
– Ну-ко растяни, растяни. Сколько дал-то за нее? – Иван Африканович ногтем поскреб Мишкину гармонь.
Ему вспомнилось, как давно-давно выменял он на Библию гармонь, как не успел даже на басах научиться трынкать – описали за недоимки по налогам и продали, а Пятак, что выменял Библию, подсмеивался над Иваном Африкановичем: у Пятака недоимок-то было больше, а Библия не заинтересовала сухорукого финагента Петьку, которого поставили на должность за хороший почерк.
Тихо в деревне. Но вот по прогону из леса баржами выплыли коровы. Важные, с набухшими выменами, они не трубят, как поутру, а лишь тихонько и устало мычат в ноздри, сами останавливаются у домов и ждут, махая хвостами. Над каждой из них клубится туча еще с полдня в лесу увязавшегося за ней комарья. Дневная жара давно смякла, звуки колокольцев по проулкам стали яснее и тише. Обещая ведренную погоду, высоко в последней синеве дня плавают касатки, стригут воздух все еще пронзительные стрижи, и стайка деревенской мошки толкется перед каждым крылечком.
Васька загоняет корову во двор.
– Иди, Логуля, иди, – сопит он и еле достает ручонками до громадного Рогулиного брюха.
Корова почти не обращает на Ваську внимания. Короткие Васькины штаны лямками крест-накрест глядят назад портошинками, и от этого Васька похож на зайца. Полосатая замазанная рубашонка выехала спереди, и на ней, на самом Васькином пузе, болтается орден Славы. Вышла бабка Евстолья, села доить корову. Катюшка ветками черемухи смахивала с Рогули комаров, и Ваське стало нечего делать. Он схватил сухую ольховую рогатину и вприскок, как на велосипеде, побежал по пыльной дороге. Орден Славы вместе с лямками крест-накрест занимал все место на Васькином пузе, и Васька, повизгивая от неизвестной даже ему самому радости, самозабвенно потащил по деревне рогатину.
Как раз в это время на соседнее крыльцо вылез хромой после первой германской Куров, долго, минут десять, шел до бревен. Он выставил ногу, обутую в изъеденный молью валенок. Увидел Ваську, поскреб сивую бороденку, не улыбаясь, тоскливо мигая, остановил мальчика:
– Это ты, Гришка? Али Васька? Который, не могу толку дать.
Васька остановился, засмущался, а Куров сказал про рогатину:
– Вроде Васька. Брось, батюшко, патачину-то, долго ли глаз выткнуть.
– Не-е-е! – заулыбался мальчонка. – Я иссо и завтла буду бегать, и вчела буду бегать, и…
– Ну, ну, бегай ежели. Медаль-ту за какие тебе позиции выдали? Больно хорошая медаль-то, носи, носи, батюшко, не теряй.
Васька продолжал свой поход с рогатиной, а старик повернулся к мужикам:
– Пришла хозяйка-то?
– Пришла, – сказал Иван Африканович.
– Ну и слава Богу. А ты, Петров, стогов семьдесят сегодня, поди-ко, наставил, куды и проценты будешь девать? Придется ишшо двух коров заводить, – сказал Куров серьезно.
– Заливай, заливай! И косим-то еще на силос.
– Да чего – «заливай». Мне заливать нечего, ежели правду говорю. «Заливай»… Какова трава-то ноне?
– А ничего, брат Куров, не наросло, вся пожня как твоя лысина.
Мишка снял картузишко с головы Курова, тюкнул по ней пальцем:
– Ну вот, гляди, много ли у тебя тут добра? А все оттого, что ты до чужих баб охоч больно.
– Вот прохвост, – не обиделся Куров, – у кого ты эк и молоть научился. Отец, бывало, тележного скрипу боялся, а тебе пальца в рот не клади. Когда жениться-то будешь? Хоть бы скорее обротала тебя какая-нибудь жандарма.
– А чего мне жениться?
– Да как чего?
– Ну а чего?
– Да нечего, конечно, дело твое, только без бабы какое дело? Я, бывало, отцу забастовку делал, в работу не пошел из-за этого. До колхозов еще было дело. Поставил я, понимаешь, тогда себе задачу – в лепешку разобьюсь, а плясать научусь к Покрову, на игрища стыдно было ходить, плясать спервоначалу не умел. Каждый день на гумно ходил вокруг пестеря плясать. Сперва-то так топал, без толку, а одинова нога за ногу зацепилась и эк ловко выстукалось, что и самому приятно. Только развернулся, пошел эким козырем, а отец как схватит за ухо, он в овине был, подошел сзади да как схватит, ухо у меня так и треснуло. «Чево, – говорит, – дьяволенок, обутку рвешь?» Вот тут вскорости он меня и женил.