«Скажи, где мы будем есть сегодня? Я не могу больше терпеть. У меня темнеет в глазах, когда я голоден…»
«Ладно, ладно, пойдем туда. Это недалеко».
«Не томи меня».
Тогда я говорю:
«К комиссару Арсаду пойдем! Вот куда!»
Он начинает топать ногами:
«Ах, так вот куда ты меня ведешь, дрянь! И тебе не стыдно? Я хочу есть, а ты мне очки втираешь!»
«Но разве ты не хотел выдать меня?» — спрашиваю.
Он стоит и смотрит на меня, выпучив глаза так, что одни белки горят.
«Идем, идем, — говорю. — Комиссар Арсад тебя покормит. Даст тебе, чем набить брюхо. И попробуй только отказаться от его бурды!»
Он кидается на меня, хочет ударить головой. Но я уже наготове и отбиваю его атаку так, как он того заслуживает.
«Если тебе так хочется есть, на-ка, выкуси, цыплячья гузка!»
«Не бей меня, Арфия! — визжит он. — Не дуби мою шкуру! Я голоден! Я ничего не ел! Я одинок! Один во всем мире! Сирота несчастная! Не бей меня, ты же мне как мать!»
Но я как начала его колотить, так уж и остановиться не могу. Надо его проучить как следует, думаю, и не надо никогда уже начатое хорошее дело прерывать на полпути!
А он вопит:
«На помощь! Ко мне! На помощь!»
Я не обращала внимания и здорово намяла ему бока. Рук даже не чувствовала, так отбила себе ладони. А он все вопил:
«Ты убьешь меня! И никто меня даже не обмоет! Никто не похоронит меня по-человечески!»
«По-человечески! — Кровь так и закипает во мне. Только за эти слова я отвешиваю ему двойную порцию тумаков. — По-человечески! Да разве ты человек? Ну-ка повтори, а я погляжу на тебя! Только за это на тебе еще, получай!»
«Ну как собаку, Арфия! Как паршивую собаку!»
«Вот именно!» — отвечаю ему.
«Сжалься, Арфия! Убьешь ведь меня, как собаку, а другие собаки придут и обглодают мои кости!»
Одним здоровым ударом в голову я сшибаю его с ног, и он откатывается шагов на десять. И начинает орать так, будто родить собрался:
«Ай! Ай! Ой! Ох!»
Я кричу ему:
«Ну и подыхай!»
А он снова:
«Арфия, помоги мне! Мне больно! Я не могу подняться и встать на ноги! У меня сломана спина! Помоги мне, крошка. Не оставь меня в…»
«Зачем мне тебе помогать? — спрашиваю. — Поднимайся сам. Ты достаточно взрослый. А если ты и на это неспособен, валяйся, где валяешься».
«Ты хочешь избавиться от меня!» — кричит он.
«Для твоего же блага», — бросаю ему, уже уходя.
«Слишком поздно, Арфия! Слишком поздно теперь!»
«Иди своей дорогой и не мешай мне идти своей!»
«Слишком поздно!»
И кричит так, что любопытные высовываются из окон:
«Ты самая большая дрянь, которую я когда-нибудь видел!»
«Мы с тобой и так слишком долго были вместе! С меня хватит! Ты мне надоел со своим вечным нытьем и хныканьем! И воняешь, как падаль! Ты никогда не станешь человеком!»
«Я не стану? Я не смогу?»
«Нет».
Тогда он заявляет:
«А знаешь, мы, может быть, с тобой родственники, Арфия! Ничего не знаешь? Может быть, мы что-то значим друг для друга! Не уходи!» — кричит.
«Это все ерунда! Мы с тобой даже не из одной деревни!»
«Но ты — моя мать! Моя беспутная мать, которая меня обзывает всякими словами! Которая избивает меня! Вот кто ты!»
Я сплюнула на землю и пошла дальше.
Услышала только, как он надрывался напоследок:
«Ты еще грязнее, чем я!.. Ты — моя мать! Не уходи! Я догоню тебя! Я тебя буду преследовать повсюду! Слишком поздно, ты не скроешься от меня!.. Арфия, вернись, помоги мне подняться! Подожди меня… не оставляй одного!»
Вот так я и попала в тюрьму.
В обрамлении коротких волос призрачное лицо, наконец-то приблизившееся к нему, становится реальным.
А эти глаза — иссиня-фиолетовые, как бурное море, удлиненные, таких он никогда еще не видел… Вот на них-то он не переставая и смотрел сейчас. Чуть-чуть прищуренные, окаймленные ресницами, они, устремленные на него, изливали свой чистый, искрящийся свет и, казалось, беззвучно повторяли: «Люби меня, как я тебя, живи, чтобы любить меня, и тогда я никогда не умру». С этими словами они и погасли, пока он протягивал к ней руку и сглатывал комок, все время подступавший к горлу.
И снова воцаряется тишина, перекрывает собой все городские шумы, все его мысли, все доводы рассудка, словно вокруг образуется пустота. Толпа, крики, толкотня — все снова растворяется, как дым, уносится бесплотным облаком тишины, окутывавшей улицы, по которым они только что шли вдвоем, совсем одни, шли не спеша: он — поддерживая ее и глядя вперед, туда, где мигают, раскачиваясь, уличные фонари, она — вся погруженная уже, быть может, в свою думу о смерти, а может быть, то уносясь мечтою вдаль, то возвращаясь в настоящее по спирали времени.
У них за спиной, совсем рядом, грохочет город, и они кожей ощущают его присутствие, словно исходящая от него грубая сила своим дыханием касается их. Улица, по которой они идут, бесконечна, кажется, что она уходит в небо, окрашенное ночью в темно-синий цвет. На его фоне четко вырисовываются один за другим контуры деревьев, по-зимнему застывших и обнаженных, будто выточенных резцом, с нимбом крон, сплетенных голыми ветвями.