Вот только с публикацией новых произведений вопрос осложнился: редакторы газет и журналов, еще недавно столь гостеприимно приглашавшие молодого поэта к сотрудничеству, все чаще и чаще стали толковать о цензурном гнете, роптать на каких-то безымянных «гонителей» из высших сфер.
В «Репертуар и Пантеон» В. С. Межевича Плещеев отдал стихотворение «На зов друзей», снабдив его по цензурным соображениям подзаголовком «Из А. Барбье» и подписав его опять криптонимом А. Пл-въ. В этом стихотворении поэт, преодолевая абстрактную неудовлетворенность и туманные грезы, идет к осознанию реальных бед и пороков окружающей его действительности в родном Отечестве.
«А может быть, опять он- впадает в рефлексию, опять не нашел сильных действенных слов?» Алексей и тут не был до конца уверен, что ему удалось высказаться точно и убедительно, хотя и знал, что друзья и особенно верные поклонники Фурье и Оуэна (Александр Ханыков, к примеру) одобрят такую «рефлексию». Не знал он только, что и фиктивный подзаголовок «Из Барбье» не спасет стихотворение от вмешательства цензуры — при публикации цензор Никитенко исключит строку: «Мне слышен звук цепей»[19].
Да, друзья-то, конечно, поймут «тревожную тоску» молодого поэта, как и аллегорию «большого пиршества». Ну а реальные «малые пиршества», что оборачивались горячими спорами у Майковых, у Петрашевского, продолжались.
Особенное внимание уделялось, в этих спорах проблеме соотношения национального, народного и общечеловеческого в развитии общества, в литературе, — центральной проблеме в русской общественной мысли XIX века, над которой скрестили «шпаги» и славянофилы, и Белинский, и петрашевцы. Плещеев вместе с некоторыми из приятелей, посещавшими вечера у Петрашевского, сначала целиком разделял точку зрения Валериана Майкова, высказанную в статье «Общественные науки в России»: национальность есть условие развития человечества, по в то Hie время национальность — это только дух народа, а не форма его быта, что национальность не может развиваться независимо от влияния других народов.
«Прошедшее и настоящее человечества служат торжественным опровержением мнения тех, которые допускают возможность истинной цивилизации в народе, отделенном от других более образованных народов», — утверждал Майков, и Плещеев полностью был согласен с критиком.
Но вот с недавнего времени Алексей, беседуя с Валерианом, как говорится, с глазу на глаз, стал отмечать для себя, что Майков несколько отошел от выдвинутых прежде положений и склоняется к мысли, что национальное… все же является препятствием для выражения общечеловеческого, — в этих суждениях содержался зародыш той теории «разумного космополитизма», которую критик попытается изложить в недалеком будущем в статье «Стихотворения Кольцова».
На первых порах Алексей под впечатлением казавшихся ему неотразимыми доводов Валериана готов был принять и такую точку зрения во имя любезной сердцу общечеловечности, но кое-что его смущало в категорических утверждениях Майкова, к примеру, то, что отдельно взятые национальные типы являют, как считает Валериан, чуть ли не искажение чистого человеческого типа, — с этим Алексей никак не мог согласиться со свойственным юности максимализмом, полагая, что национальное никогда и ни при каких обстоятельствах не может служить препятствием для выражения общечеловеческого. И уж совсем не мог Плещеев согласиться с Майковым, когда тот, полемизируя со славянофилами, предъявлял несправедливые претензии и к Белинскому, упрекая последнего в стремлении один и тот же предмет видеть «и белым и черным», — поэту и самому был присущ тот самый «дуализм», в котором Майков обвинил Белинского. Кроме того, Алексей всегда относился к Белинскому с благоговением, считал одним из своих идейных учителей («Я благоговел перед ним заочно, и это благоговение только усилилось от личного знакомства с Белинским», — скажет однажды Плещеев, вспоминая свою молодость).