Мне вспомнилось одно из таких выражений, появлявшееся у нее в Бальбеке под слишком пристальным взором двух девиц или женщин этого типа; вспомнилось страдание, испытанное мной при виде этих взоров пристальных, как у художника, собирающегося набросать эскиз, — взоров, бороздивших во всех направлениях лицо Альбертины, которое, вероятно благодаря моему присутствию, не подавало виду, будто их замечает, подвергалось их прикосновению с пассивностью, втайне должно быть сладострастной. И прежде чем она овладевала собой и заговаривала, проходила секунда, в течение которой Альбертина не шевелилась, улыбаясь в пустоту, с видом притворной непринужденности и скрытого удовольствия, как если бы с нее делали фотографический снимок; или даже, принимая перед объективом более задорную позу, — ту, что она принимала в Донсьере, когда мы гуляли с Сен-Лу, — смеясь и высовывая язычок, точно дразня собаку. Конечно, совсем другое выражение лица бывало у нее в те минуты, когда сама она засматривалась на проходивших мимо девушек. В этом последнем случае взгляд ее узких бархатных глаз делался пристальным и так прочно приклеивался к прохожей, что, казалось, мог оторваться от нее не иначе, как с кожей. Но в такие минуты взгляд Альбертины придавал ей по крайней мере какую-то серьезность, он как будто даже делался страдальческим и мне казался приятным по сравнению со счастливым неподвижным взглядом, загоравшимся у нее в обществе двух бальбекских девиц, так что я предпочел бы мрачное выражение желания, которое она должно быть испытывала подчас, смеющемуся выражению, причиненному желанием, которое сама она внушала другим.
Тщетно пробовала она подавить свое довольство, — оно ее омывало, обволакивало, расплывчатое, полное неги, румянило ей лицо. Но все, что Альбертина таила в себе в такие минуты, что лучилось кругом нее и причиняло мне столько страданий, — вдруг все это прорвется наружу в мое отсутствие, воспользовавшись которым она смело ответит на авансы двух девиц! Эти воспоминания повергали меня в большую печаль, они как бы выдавали вкусы Альбертины, были как бы откровенным признанием в неверности, которого не могли поколебать ни ее торжественные клятвы и моя готовность им верить, ни отрицательные результаты моих разведок, ни уверения Андре, может быть, ее соумышленницы. Альбертина могла сколько угодно отрицать свои отдельные измены, — нечаянно вырывавшиеся у нее слова, более убедительные, чем противоположные заявления, и даже одни лишь ее взгляды являлись красноречивым признанием не столько отдельных фактов, сколько того, что она так хотела бы скрыть и в чем ни за что бы не созналась, даже если бы ей грозили смертью: ее наклонностей. Ибо ни у кого нет желания открывать свою душу. Несмотря на печаль, в которую повергали меня эти воспоминания, мог ли я отрицать, что потребность в Альбертине была пробуждена у меня программой утреннего спектакля в Трокадеро? Альбертина была из тех женщин, проступки которых могут при случае оказаться более притягательными, чем их прелести, и наравне с проступками — доброта, всегдашняя спутница вины, возвращающая нам душевный мир, который, живя с ними, мы вынуждены вечно завоевывать вновь, как те больные, что никогда не чувствуют себя хорошо два дня сряду. Впрочем, еще важнее проступков той поры, когда мы их любим, проступки, совершенные ими до знакомства с нами, и самый главный: их натура.
Мучительность такого рода любви объясняется тем, что ей предсуществует некоторый первородный грех женщины, именно и рождающий нашу любовь, так что, когда мы о нем забываем, то чувствуем меньше потребности в женщине, и для воскрешения любви необходимо возобновления страдания. Встретится ли Альбертина с двумя девицами и знакома ли она с Лией, — вот чем в эту минуту я был больше всего озабочен, позабыв о том, что отдельными фактами следует интересоваться лишь со стороны их общего значения, и дробить свое любопытство на то, что случайно кристаллизовалось в нашем сознании от невидимого потока жестокой реальности, навсегда для нас недоступной, если такое же ребячество, как предпринимать путешествие или искать знакомств с женщинами. Ведь если нам и удается разрушить эту кристаллизацию, она тотчас же заменяется другой. Вчера я боялся, чтобы Альбертина не пошла к г-же Вердюрен. Теперь все мои помыслы были заняты Лией. Ревность, у которой всегда повязка на глазах, не только бессильна что-либо открыть в окутывающем ее мраке, она является еще одной из тех пыток, когда работу беспрестанно приходится начинать сызнова, вроде пытки Данаид или Иксиона. Даже если двух девиц на спектакле не будет, какое впечатление произведет на нее Лия, украшенная сценическим нарядом, возвеличенная успехом, какие мечты заронит она в Альбертине, какие пробудит в ней желания? Ведь, даже обузданные, они наполнят ее отвращением к жизни, в которой их нельзя утолить.