Читаем Пленница полностью

Франсуаза принесла мне «Фигаро». Достаточно было беглого взгляда, чтобы убедиться, что статья моя все еще не напечатана. Старая служанка доложила, что Альбертина спрашивает, можно ли ей войти ко мне, и передает, что во всяком случае она отказалась от своего визита к Вердюренам и собирается, как я ей советовал, на «экстраординарное» представление в Трокадеро — то, что назвали бы сейчас, не придавая ему впрочем такого значения, представлением «гала», — после небольшой прогулки верхом, которую она обещала Андре. Узнав, что моя подруга отказалась от своего, может быть, дурного намерения, я со смехом сказал: «Пусть войдет», и подумал про себя, пусть идет куда ей угодно, мне это безразлично. Я знал, что к концу второй половины дня, когда наступят сумерки, я все равно стану другим человеком, печальным, и буду приписывать самым пустячным отлучкам Альбертины важность, которой они были лишены в этот утренний час, в такую хорошую погоду. И хотя моя беспечность сопровождалась ясным сознанием ее причины, это нисколько ее не омрачало. «Франсуаза уверяла, что вы проснулись и я вас не потревожу», — сказала мне входя Альбертина. Больше всего боялась она двух вещей: простудить меня, открыв у себя окно в неподходящее время, и войти в мою комнату, когда я сплю: «Надеюсь, что я не совершила оплошности, — продолжала она. — Я боялась услышать от вас: «Кто, дерзкий, сюда на погибель идет?»» И она засмеялась так волновавшим меня смехом. Я отвечал ей в том же шуточном тоне: «Для вас разве отдан мой строгий приказ?» И, боясь, как бы она не нарушила его когда-нибудь, добавил: «Хоть я был бы взбешен, разбуди вы меня». «Я знаю, знаю, будьте покойны», — перебила меня Альбертина. И чтобы смягчить суровость своей реплики, я проговорил, продолжая разыгрывать с нею сцену из «Эсфири», между тем как на улице продолжались крики, совершенно заглушенные нашим разговором: «Лишь на вашей красе отдыхаю душой, ею взор никогда не насытится мой» (но про себя я думал: «ох, очень часто пресыщается»). Вспомнив, что она говорила накануне, я с преувеличенной любезностью поблагодарил ее за отказ от визита к Вердюренам, чтобы и в другой раз она с такой же готовностью мне повиновалась, и прибавил: «Альбертина, я вас так люблю, а вы относитесь ко мне недоверчиво и доверяете людям, которые вас не любят», — (но что может быть естественнее недоверчивого отношения именно к любящим вас людям, ведь только для них есть расчет лгать вам, чтобы выведать, чтобы помешать), и я заключил такими лживыми словами: «В душе вы не верите, что я вас люблю, это странно. Действительно, я не обожаю вас». Она солгала в свою очередь, сказав, что доверяет только мне, и была потом искренна, поклявшись, что хорошо знает, как я ее люблю. Но эта клятва едва ли подразумевала, что она не считает меня лжецом и соглядатаем. И она по-видимому мне прощала, словно усматривая в этих качествах неприятное следствие большой любви или же считая себя самое еще более недоброй. «Только прошу вас, милая, не гарцевать, как вы делали это третьего дня. Подумайте, Альбертина, что если с вами случится несчастье!» Понятно, у меня и в мыслях не было желать ей зла. Но как было бы хорошо, если бы она возымела благую мысль отправиться со своими лошадьми куда-нибудь, куда ей заблагорассудится, и больше уже не возвращалась. Как бы все упростилось, если бы она поселилась, счастливая, где-нибудь в другом месте; я бы не стал даже разузнавать, где: «О, я отлично знаю, что вы не переживете меня и двое суток, что вы покончите с собой».

Так обменивались мы лживыми словами. Но правда более глубокая, чем та, которую мы бы высказали, если бы были искренними, может иногда быть выражена и сообщена не только путем искренности. «Вас не беспокоит этот уличный шум? — спросила она меня. — Сама я его обожаю. Но ведь сон ваш такой чуткий!» Напротив, у меня бывал иногда очень глубокий сон (я уже говорил о нем, но снова возвращаюсь к этой теме благодаря изложенному ниже происшествию), особенно когда я засыпал только утром. Так как подобный сон в среднем восстанавливает силы вчетверо скорее, то он кажется нам вчетверо длиннее нормального сна, тогда как на самом деле он был вчетверо короче его. Великолепная иллюзия, проистекающая от умножения на 16, которая придает столько красоты пробуждению и вносит в жизнь настоящее обновление, подобное тем резким переменам ритма, что придают в музыке восьмушке анданте такую же длину, какая присуща половинной престиссимо, и наяву совершенно неизвестны. Наяву жизнь почти всегда одна и та же, откуда разочарование, приносимое путешествиями. Между тем сновидение соткано, по-видимому, из самой грубой материи жизни, но эта материя в нем так переработана, так размягчена и, благодаря отсутствию помех, которые ставятся наяву границами часов, простерта до таких недосягаемых высот, что мы ее не узнаем.

Перейти на страницу:

Все книги серии В поисках утраченного времени [Пруст]

Похожие книги