Эти странные люди продолжают совещаться, кто-то даже припоминает угрозу одного опекуна, мол, я вам устрою на прощанье! Но опекун вчера убрался восвояси, уже не догонишь; да и догонишь – ничего не предъявишь. Это не чья-то отдельная вина, таковы люди, поэтому утаивай – не утаивай, а шило из мешка вылезет.
Вечером Ковач выходит во двор в ковбойке, хотя температура стремится к нулю. Но ему, похоже, не холодно, он медленно направляется к дубу и застывает возле него. Облетевшее могучее дерево напоминает стоящего под ним человека; а может, человек напоминает дерево – в любом случае от картины веет осенней грустью и одиночеством. Человек движется к вольеру, чтобы опять застыть. Это спокойствие похоже на затишье перед бурей; но бури нет, человек вцепился пальцами в сетку-рабицу, и кажется: если отпустит – грохнется на землю.
– Не надо его сжигать… – произносят наконец. – Сжигая живых существ, мы лишаем их шанса воскреснуть…
– Мы и не собираемся… – растерянно говорит Ольга.
– Хотя… Можете сжечь! Все равно все не так!
У него в руках какие-то карточки, он их перебирает, затем медленно говорит:
– И это можно сжечь. Лечить нужно не этих – совсем других…
Бумаги забирает Ольга, уносит в мастерскую, уводя туда же Ковача. Но ощущение все равно ужасное, мы все – потеряны и растеряны: столп, на котором все держится, шатается едва ли не буквально!
Ночью долго не могу заснуть, меня потряхивает, из-за чего приходится принимать таблетки. Но вместо спокойного сна – очередной ужастик, в котором исполняю роль гримера, смелыми мазками накладывающего макияж на чье-то лицо. Кажется, это Максим, хотя краски столь густо ложатся на лоб, щеки, нос, что узнать больного трудно. Да и неясно – больной ли это? Возможно, мои пальцы танцуют на физиономии нормального, а тогда подцепим чуточку желтого, намажем подбородок, обведем глаза, надо же – натуральный клоун! Только почему-то очень злобный. Мажу еще и еще, стараясь выправить неудачную маску, а вылезает физиономия Глушко-старшей! Мадам проявляется все рельефнее, того и гляди разинет рот и заорет: «Хочу мужика, секса, поездок! Хочу-хочу-хочу!» Вся палитра, что имеется под рукой, тратится на борьбу с мерзкой теткой, а рожа вдруг вытягивается, покрываясь серой шерстью, а рот превращается в пасть! «Цезарь, ты?! Не может быть, ты умер!»
– Сдох, если быть точным, – отвечает полуволк человечьим голосом, – но ведь есть тот, кто воскрешает сдохших. Наш Ной, Наполеон, короче – гений!
– Ничего он не воскрешает… – говорю с тоской. – Был Ной, да весь вышел! Так что буду сама себя разрисовывать!
Сказано – сделано: для начала опущенные углы губ двумя ярко-красными мазками вздергиваю вверх, чтобы улыбка до ушей. Потухшие глаза делаю огромными, сияющими, да еще веснушек подпускаю для полного счастья. Ну?! Красота! Так бы всех людей разрисовать, чтоб привыкли к человеческому обличью, а не зверели и не злословили. Да-да, макияж требуется нормальным, не больным; ведь никто не смотрит на себя в зеркала; а если смотрят, видят не душу свою, а примитивную телесную оболочку…
На следующий день мой кошмар переплевывает явь, когда великий немой обретает дар речи.
– Пошла вон, гадина! – белугой ревет девушка. – Ненавижу тебя!
Водитель вместе с мадам Глушко носятся за ней по двору, та же убегает, полоща мамашу почем зря и крича, что никуда не поедет.
– Нах пошла, тварь! Замуж меня выдать хочешь?! Саму никто не берет, так ты меня решила пристроить?!
Наконец водитель придавливает Амалию к земле и, заломив руку, тащит к лимузину. Ее истошные крики разрывают замершее в каталепсии пространство. Под этот ор спешно пакуют чемоданы, а на прощанье раздается мат и разъяренный выкрик:
– Я за это деньги платила?! Жулики, в суд на вас подам!!
Когда лимузин из-под навеса исчезает, в поселении воцаряется гробовая тишина. Ни собачьего лая не слышно, ни человеческой речи, лишь тяжелые, набухшие снегом облака ползут над нами так низко, что кажется: вот-вот заденут крыши. Последний, кто сбегает, не прощаясь, – Борисыч, утром только цепочку следов, идущую к воротам, обнаруживаем. Теперь снег никто не убирает, во дворе образуются естественные тропки от домов – к кухне и к мастерской. Мы еще ходим в мастерскую, из последних сил плетемся туда, где поседевший, уставший, полностью выжатый Ковач продолжает с нами работать.