Так, из 2-го батальона Туркестанского легиона во время эшелонирования на фронт дезертировало несколько десятков человек, из 1-го армянского батальона — около 100, из 1-го грузинского — около 170 человек.
Перебежчики рассказывали, что солдаты одного из отделений 1-го армянского батальона во главе с командиром отделения Арушаняном Н. присоединились к партизанскому отряду. В отчете о работе разведывательного отдела Центрального штаба партизанского движения за май 1943-го — январь 1944 года подчеркивалось, что «за время с июня по декабрь 1943 г. на сторону партизан перешло более 10 000 изменников с оружием в руках. Причем переход этот сопровождался истреблением немецких офицеров, солдат и предателей в гарнизоне или в своем подразделении. Имел место переход на сторону партизан не только групп и подразделений, но и целых частей, например, полк СС РОА под командованием Родионова, 427-й батальон РОА, три батальона бригады Каминского и др.».
10 октября 1943 года фюрер приказал перебросить восточные части во Францию, Италию и Балканы.
Именно о таких «добровольцах» писал в своем очерке генерал А.И. Деникин:
«Однажды в тот захолустный французский городок на берегу Атлантического океана, где я прожил годы немецкой оккупации, прибыл русский батальон. Прибыл совершенно неожиданно и для нас, и для самих “добровольцев”, которых немцы посадили на поезд в Западной России, места назначения не объявили и везли без пересадок, не выпуская со станций, до конечного пункта. Среди них были люди разного возраста — от 16 до 60 лет, разного социального положения — от рабочего до профессора, были беспартийные, комсомольцы и коммунисты.
Эти люди толпами приходили ко мне, а когда германское командование отдало распоряжение, воспрещающее “заходить на частные квартиры”, пробирались впотьмах через заднюю калитку и через забор — поодиночке или небольшими группами. Длилось наше общение несколько месяцев, пока батальон не перебросили на фронт, против высаживающихся англо-американцев.
Говорили обо всем: о советском житье, о красноармейских порядках, о войне, об укладе жизни в чужих странах и прежде всего о судьбе самих посетителей. Была в ней одна общая черта, выращенная советской жизнью и условиями плена-камуфляжа. Еще перед сдачей все коммунисты и комсомольцы зарывали в окопе свои партийные и комсомольские билеты и регистрировались в качестве беспартийных. Многие офицеры, боясь особых репрессий, срывали с себя знаки офицерского достоинства и отличия и заявляли себя “бойцами”. Стало известно, что семьи “без вести пропавших” продолжают получать паек, а семьи пленных преследуются, и многие, попав в плен, зарегистрировались под чужой фамилией и вымышленным местом жительства. Когда вызывали “добровольцев”-казаков, записывались казаками и ставропольцы, и нижегородцы, и плохо говорившие по-русски чуваши…
В толпе всегда мог оказаться доносчик, и потому вопросы, которые мне задавали, хотя и были часто весьма деликатными, облекались в самые безобидные формы. В этом искусстве подсоветские люди весьма преуспели… Между нами происходили разговоры вроде следующего:
— А далеко ли отсюда до испанской границы?
— Сто километров.
— И все лесом?
— Последняя треть пути безлесная.
— На границе французы?
— Нет, границу охраняют, и весьма бдительно, немцы. Один только раз кто-то, не то по простоте, не то по умыслу,
нарушил нейтральный тон наших бесед, задав мне вопрос:
— Скажите, генерал, почему вы не идете на службу к немцам? Ведь вот генерал Краснов…
— Извольте, я вам отвечу: генерал Деникин служил и служит только России. Иностранному государству не служил и служить не будет.
Я видел, как одернули спрашивающего. Кто-то пробасил: “Ясно”. И никаких разъяснений не потребовалось.
Не было ни одной группы посетителей, не проходило ни одного дня, чтобы мне не задавали с нескрываемой скорбью сакраментальный вопрос:
— Как вы думаете, вернемся мы когда-нибудь в Россию? Видно было, что никто уже не верит в победу немцев, и у меня
перед большой картой, на которой линия фронта неизменно и быстро продвигалась на запад, толпились люди, испытавшие, видимо, двойное чувство: подсознательной гордости своей родиной и своей армией и… страха за свою судьбу.
Приходили ко мне и малыми группами сжившихся между собой друзей, и тогда разговор терял свой условный характер и становился совершенно откровенным и доверительным. Приходили старики — участники белого движения, которые ни в чем не изменились за 25 лет большевистского режима… Приходило много молодежи, мало по-настоящему образованной, с превратными понятиями, но развитой больше, чем было в наше время, любознательной и ищущей. Они не скрывали от меня, что состояли в комсомоле; но, видимо, при столкновении с внешним миром глаза их открывались, и коммунистическая труха спадала с них легко… Большинство уверяли, что поступили в комсомол только потому, что иначе “не было никакого выхода в жизни”.