Потом их вызвали и объявили приговор: десять лет лагерей по статьям, смысл которых им был непонятен. А дальше начался путь в глубину России, к которой они так стремились. Он был обычный: Краснопресненская пересыльная, эшелон из арестантских теплушек, очень долгий – они пропускали все военные поезда – путь на Котлас и дальше по только что построенной железной дороге до станции Весляна. Хорошо мне знакомый путь. Но в мое время еще был пеший этап от Вогвоздина до Княжпогоста. Не думаю, что война как-то повлияла на гулаговское начальство в смысле появления у него сколько-нибудь гуманных черт. Однако братьев не разлучали. Хотя, по старым правилам, родственников не посылали в один лагерь, тем более на один лагпункт. Вероятно, при всей бесчеловечности тех, кто тасует судьбы людей, им было ясно, что эти юноши не выживут друг без друга. А во время войны «трудовые ресурсы» выросли в цене. Леса требовалось много – из целлюлозы делали порох… В лагерях даже появились американская тушенка и яичный порошок – взамен вонючей трески, которую уже негде было ловить.
В своих заботах о «контингенте» высокое начальство дошло до того, что из всех советских людей только зекам разрешалось получать продуктовые посылки. Несмотря на всеобщий голод, из разных городов тоненькой струйкой текли от родных посылки со съестным. И появился в лагере «черный рынок», где можно выменять пачку махорки на кусочек сала, махнуть теплый шарф, еще пахнущий домом, на пайку хлеба, пачечку концентрата гречневой каши… Но у братьев ничего не было для обмена, и некому было отправить им не то что посылку, а хоть махонькое письмо. Мы – мои друзья, работавшие в конторе, и я – старались как-то приручить этих ребят, помочь. Но Борис и Глеб спокойно и с забытым уже достоинством отвергали эту помощь. В их старомодной, еще дореволюционной учтивости, воспитанности, во всей лексике, где совершенно отсутствовал не только обычный лагерный мат, но и лагерная терминология, было нечто, внушающее уважение. Это чувствовали и мы, «образованные», и представители других лагерных категорий. К ним относились хорошо все – от бригадира и десятника до арестантов, превратившихся в «шестерок», в низшие существа, обслуживающие более сильных, более сытых.
Почему они были такими? Я об этом думал тогда, те две-три недели, которые провел с ними в одной бригаде, и после, став вольнонаемным, в собственной, отдельной и даже запирающейся комнате в бараке за зоной. Я об этом думал, когда меня от лагеря отделили десятки лет и большая, насыщенная жизнь. И сейчас снова мысленно возвращаюсь к этим юношам и снова стараюсь смоделировать их сознание, понять источник их сопротивляемости, отчуждения от лагерного бытия…
Думаю, что Борис, который был уже совершенно взрослым и сформировавшимся человеком, инстинктивно – в силу характера и воспитания – выбрал для себя и брата единственно правильную форму существования. Только оставаясь чужими для всех, не сливаясь с лагерниками, могли они сохранить свою индивидуальность, свою «самость», остаться такими, какими их вырастил бывший полковник генерального штаба. И это было абсолютно правильной тактикой. Когда я каким-то образом разговорил братьев и даже сблизился с ними настолько, что узнал их историю, мне казалось, что я сумею их понять, совсем понять! Ибо спасительный для меня интерес к другим человеческим судьбам не исчезал даже в самые трудные дни. Но – не успел. Вечером, после работы, в барак заглянул нарядчик.
– Завтра не выходите на работу, – сказал он. – Приготовьтесь к этапу.
Этап! Куда? В Вожаель на суд? Но мне еще не вручили обвинительного заключения, хотя я и подписал 206-ю об окончании следствия. А обвинительное заключение вручается за неделю до суда – я уже хорошо знал все процедуры строгой и нелицеприятной юстиции, – они соблюдались с совершенно бессмысленным упорством.
Утром я вышел на развод, мне хотелось попрощаться с братьями. Я нашел нашу бригаду в построенной колонне, поговорил с бригадиром, который ободряюще меня хлопнул по плечу и сказал:
– Живы будем – хрен помрем!
Я согласился с ним и пожал руки братьям. Борис ничего не сказал, но посмотрел на меня так по-взрослому, понимающе, с таким сочувствием и теплом, каких я в нем никогда раньше не замечал. А когда, прощаясь с Глебом, я машинально притянул его к себе, он ткнулся головой в мой бушлат, и я вдруг осознал, что вижу его в последний раз.
В УРЧ – учетно-распределительной части – сказали, что меня до суда отправляют на соседний, Второй, лагпункт.
Очевидно, наш Кум Чугунов решил, что арестанту не следует оставаться на лагпункте, где его все знают, сочувствуют и стараются всячески облегчить жизнь. По их «оперативной» тактике, человек, которого привели на суд за новым сроком, должен выглядеть сломленным, физически и душевно измученным, а следовательно, способным к раскаянию и искреннему признанию своих преступлений. Зачем им это было нужно – черт их знает! Я и сейчас не пойму!