После этого следовали залпы отработанных приемов. Крыл меня всеми словами, приказывал стоять, замахивался на меня кулаком или рукояткой пистолета… Все это были пустые номера. Когда меня вели на допрос, я слышал из следственных кабинетов крики избиваемых арестантов. Но я уже усвоил одну поправку, внесенную временем. Это в 1937-38 годах следователь не был стеснен никакими правилами. Он мог бить арестанта независимо от того, в чем тот обвинялся, любыми подручными средствами, и мера пыток определялась только его сноровкой, физической силой и служебным рвением. После того, как Ежова сменил Берия, пытки были регламентированы, самодеятельность следователей была введена в рамки (хотел прибавить «законности», да боюсь быть обвиненным в чрезмерной ироничности).
Из рассказов моего недолгого сокамерника и собственных наблюдений я уже догадался, что обвиняемых по статье 58-10-считающейся самой безобидной-бить не полагается… Поэтому я отказывался стоять на вытяжку и продолжал сидеть на своей табуретке.
Когда мне до смерти надоели уныло-бездарные ругательства Гадая и когда он обругал мою жену нецензурными словами, я сделал ему следующее заявление:
– Ввиду того, что вы, гражданин следователь, нарушаете советский уголовно-процессуальный кодекс и непристойно ругаете не только меня, но и моих близких – я в дальнейшем буду отвечать на вопросы следствия только в присутствии прокурора. И наедине с вами больше не раскрою рта.
Через тридцать минут беснований Гадай понял, что я не шучу и действительно он со мной ничего не сделает. Тогда он сел в свое кресло и примирительно сказал:
– Ну чего ты лезешь в бутылку? Добиваешься, чтобы следователя сменили? Ничего у тебя не получится! Подумаешь, я его матом обложил! Подумаешь, я ему «ты» говорю! Да так заведено у нас, у русских… Должен привыкнуть к этому, раз в России живешь! А я вот нисколько не обижаюсь, можешь мне говорить «ты», можешь меня матом крыть – да ради бога!
– Я согласен!
Для начала я обдал Гадая такой руганью, что у него глаза на лоб полезли. Этот дилетант и не подозревал о тех фольклорных богатствах, которых я набрался в лагере. Трудно вообразить весь немыслимо мерзкий язык блатной лагерной ругани! Даже привычный ко всему Гадай, и тот, вероятно, почувствовал себя так, как будто на него вылили ведро нечистот… Во всяком случае, он меня больше почти никогда матом не ругал, и у нас установились отличные, искренние отношения, совершенно не требовавшие вмешательства прокурора.
Впрочем, не надо думать, что Гадай боялся вмешательства этого стража закона и порядка. Страж – помощник прокурора по спецделам со смешной фамилией Пелепивкин – раз в две недели приходил на допрос, чтобы подписать очередную пролонгацию следствия и воззвать к моей гражданской совести:
– Разоружитесь перед Советской властью! Раскройте нам полностью свои преступления… Закон учитывает чистосердечное раскаяние… И т. д. и т. п.
Однажды в присутствии этого тупого кретина с университетским образованием я сказал Гадаю, что в камере меня заели клопы… Прокурор страшно обрадовался вырвавшимся у меня злокозненным словам:
– Ага, проговорились! Вот здесь, в моем присутствии, вы возводите клевету на советские тюрьмы, заявляя, будто бы в них клопы едят заключенных… Вот от этого показания вы уже не сможете отказаться!
– И не буду. Пожалуйста.
– Значит, это ваше признание в клевете на советскую тюрьму мы сейчас занесем в протокол допроса.
– Заносите. Вот это я подпишу.
Но прокурор не успел воспользоваться своей победой над допрашиваемым арестантом. Гадай выбежал из-за стола, схватил блюстителя закона за грудки и, бешено толкая к двери, закричал:
– Иди, болван, отсюда к такой-то матери! Пошел вон!
– Да я, да что ты?.. Что я такого сказал?..
– Пошел, чтобы я тебя не видел!.. Отдышавшись экспансивный следователь укоризненно мне сказал:
– И ты с этим дураком больше не играйся! Забаву себе нашел. Тут следствие идет, а не цирк какой!..
Суть той работы, которой занимался Гадай и которая была «не цирком каким», я понял после первых же допросов. Был пятидесятый год, и ставропольским эмгэбэшникам надобно было иметь несколько «представителей ДЖОЙНТА» по Ставропольскому краю. Им показалось, что я гожусь для этой красивой роли. Но из множества людей, которых они вызывали для допросов, им удалось выжать очень мало. В протоколы допросов свидетелей, естественно, попадало только то, что Гадай считал криминальным, могущим подтвердить мои преступные замыслы. Когда я подписывал «двести шестую» об окончании следствия, меня немало развеселил допрос одного свидетеля, моего хорошего знакомого, певца и художника:
– Свидетель! Что вам известно об антисоветской деятельности арестованного?
– Об антисоветской деятельности арестованного мне известно, что однажды, в разговоре со мной, он хвалил музыку композитора Рубинштейна…