Ницше, моя первая серьезная любовь, не казался мне очень немецким. Даже польскости я в нем особо не замечал. Он был как только что отчеканенная монета. Но в Шпенглере я с первого же взгляда распознал истинного немца. Чем темней и заумней был его язык, тем легче я понимал его. Язык его – внутриутробный. Язык колыбельной песни. В том, что ошибочно названо его «пессимизмом», я увидел поразивший меня холодный тевтонский реализм. Тевтоны пели свою лебединую песнь с тех самых пор, как вошли в историю. Они вечно путали истину со смертью. Будем честными. Существовала ли во всей европейской метафизике хоть какая-нибудь истина, кроме этой печальной немецкой истины, которая, конечно, есть ложь? Неожиданно благодаря этому маэстро истории мы обнаруживаем, что правда о смерти не обязательно печальна, особенно когда, как это происходит сейчас, весь «цивилизованный» мир – часть этой правды. Нам неожиданно предложили заглянуть в чрево могилы с тем же энтузиазмом и радостью, с какими мы впервые приветствуем жизнь.
«Alles Vergängliche ist nur ein Gleichnis»[132].
Как ни старался, я не мог дочитать главу, не поддавшись искушению заглянуть в следующие. Названия этих глав поразили меня. Они звучали завораживающе. Более подходили для
От первой главы, «О смысле чисел», до последней, «Деньги», – тысяча страниц большого формата, напечатанных убористым шрифтом, которые были написаны всего за три года. Бомба, взрыва которой не услышали, потому что прежде взорвалась другая бомба (Первая мировая война).
А какие примечания! Конечно, немцы обожают примечания. Разве не в это же примерно время Отто Ранк, один из двенадцати учеников Фрейда, трудился над восхитительными примечаниями к своим исследованиям, посвященным тайне инцеста, Дон Жуану, искусству и художнику? В любом случае путешествие от примечаний до указателя в конце книги – как путешествие из Мекки в Лхасу,