На все для него готова, лишь бы сбросил он с себя печаль. А уж петь-то ей – что дышать. Да если ритм движения! Да если для него, того, к кому уже привыкла, с кем связана привычным волнением!
Отъехали далеко от Кускова. На широких, открытых солнцу полях уже начиналась жатва. Мужик, прикрывая глаза от солнца, смотрел на пролетающую мимо карету. Взмокла от пота посконная рубаха, на которой даже издалека выделялись огромные заплаты. Молодуха чуть поодаль закрывала от взглядов грудь и кормила ребенка, прячась за копной. Все это схватывал Парашин взгляд, а мысль отмечала: там, там ее место, а не в роскошном барском экипаже.
Впереди огромный пустырь, посреди дороги лужа, в ней развалилась свинья с поросятами. И вполне натуральные гуси вторят песенному «га, га, га». Параша смеется, и смеется граф, глядя на нее.
– Пой, Пашенька, ну пой же... Где ты услышала такую смешную песенку?
– Подружки научили. Дальше еще смешнее.
– Утешаешь меня?
– Мне не хочется, чтобы вам было грустно.
Приблизила свое лицо к лицу графа, озорно блестят глаза в полутьме кареты. Все мрачное забыто, все трудное отодвинуто. Друг с другом играют ребенок и взрослый. Она поет, он подпевает, повторяя смешную припевку.
А они уже едут по ямской слободе. Улыбаются из окон толстые трактирщицы и миловидные заезжие провинциальные барышни, сидящие на балконах с французскими романами, пытаются показать прохожим повыгоднее и ножку и вздернутый носик.
Как бы из благодарности за удовольствие Николай Петрович берет ее руку и целует. Рука совсем детская; маленькая и шершавая, совсем не похожа на «бархатные» руки записных красавиц, рука, не привыкшая к французским притиркам и не пахнущая духами. Здесь опять он ощутил запах нагретой солнцем лесной малины.
– Смешная песенка, – улыбнулся граф. – Озорная.
Музыка... Не скрипки, конечно, а трубы и барабаны. Карета проезжала через военную слободу. На берегу Яузы идет гулянье, танцы, променад. Бравый юнкер послал Параше воздушный поцелуй, и граф, нарочито сердясь, опустил шторку.
И сразу исчезла непринужденность. Таинствен блеск глаз. Параша осторожно отодвинула уголок занавески, чтобы впустить в карету солнечный луч.
...Все вдруг стало в молчании так просто, так ясно, как в том ее сне в библиотеке, который был равен яви. Вот и явь теперь равна сну. Она смотрит на него, потому что смотреть – радость и удовольствие. Полная открытость, доверие, нескрываемое любование дорогим человеком и детский почти восторг от того, что свершается вымечтанное, потаенное, невозможное. А он снова, словно прося защитить от бед, положил голову ей на колени. Параша гладит и гладит светлые кудри, а после, благоговейно приподняв его лицо, целует лоб, глаза, ресницы. Сколько прошло времени? Мгновению следовало остановиться и лошадям замереть, но они уже въехали в первопрестольную. Виден Кремль, звонят колокола, рыночные торговцы предлагают разную снедь, нагло заглядывая в оконце, пристают бараночники.
Проехали театр Медокса.
– Вот и Грузины, – сказал Николай Петрович. – Приехали.
В окраинном ресторане графа провели в самый дальний, затененный угол. Здесь на большом диване так естественно было сесть близко, плечо к плечу, нога к ноге. Вот рука его ласково обвила ее шею. От этого и от шампанского пошла голова кругом, а уж от хора... Что-то внутри сдвинулось, и стало Паше так хорошо, как и не может быть на земле человеку.
Граф оказался в ресторане самым почетным гостем. И Парашу не обошли вниманием красивые парни с гитарами: ей, только ей дарили они надрывные свои напевы. По малейшим ее движениям угадав редкую музыкальность, они вдохновлялись все больше. А она разгоралась в ответ.
– Не цыганка ли, не наша ли барышня? – спросил молодой певец в красной атласной рубахе.
– Ваша, сердцем ваша, – неожиданно бойко, раскованно ответила Паша.