– О! Замечательно! Я же ничего не понял, прожив в нем немало, совсем немало. Пожалейте меня, сударыня.
– Я всегда жалела... – и осеклась.
А графу вдруг вспомнилась кроха в темной и смрадной деревенской хате Как настойчиво, по-матерински разглаживала она его волосы... Сегодня ей нет и одиннадцати, да-да, немногим больше десяти, говорил Вороблевский. Какое странное существо эта Ковалева! И, поймав недоумевающий взгляд Дегтярева, свидетеля не то серьезного, не то шутливого, а в общем совсем невозможного разговора, граф сменил тон:
– Ладно, Прасковья, спой, что умеешь.
Тут как тут очутившийся Вороблевский предложил современную песню про Савушку, ибо, по его разумению, выгоднее предстать перед графом в действии (песня такая игровая), чем с открытым ртом вести арию. Не в хор отбирает артистов Николай Петрович – для сцены.
– Гитару! – скорее приказала, чем попросила Параша, взяла ее у Вороблевского и бережно обвила тонкими руками.
Граф вздрогнул: голоса такой силы он ждал все эти годы. В таком-то тельце... И ведь понимает птаха, что поет! Волна к волне, плотно, ровно идет звук, а интонации какие точные! Лукавство и женская жалость одновременно:
Немудреная песенка, но как разыграла! Целую историю рассказала ему девочка, целую бытовую притчу. Гневная поза, резкий удар по струнам гитары, грозное их гудение:
Голосом, голосом донесен начальственный упрек, да как истинно, как выразительно! А вот снова печалующееся, материнское:
– Ну? Какая певица будет? – гордо, будто бы он сам только что прекрасно исполнил номер, спросил Вороблевский.
– Почему – «будет»? Есть!
– Что прикажете? Вводить в спектакли?
– Э... Это такая драгоценность, что бережно надо обращаться. Любой ценой и побыстрее доставь в Кусково самого Рутини. Он у Медокса сейчас певцов учит. А вообще он и в Европе среди педагогов на особом месте, в самой Гранд-опера голоса ставит. Пусть подзаймется с нашей птичкой и все о ней нам расскажет.
Почему-то граф не решился погладить Парашу по голове и сам удивился своему благоговению перед ней. Впрочем, чему удивляться? Такая актриса!
Срочно доставленный в Кусково итальянец на своем языке (вот когда Параше впервые пригодилась выученная с такой прилежностью чужая речь) объяснил: петь она будет с листа. Одни ноты, без слов и «а капелла», безо всякого то есть сопровождения. Ничего не надо изображать или пытаться выразить. Его интересует не ее умение, а только ее горло, и даже точнее – глотка. Так мог бы интересовать бездушный инструмент.
И хотя граф тоже пришел на прослушивание, Параша не волновалась. Работа собрала ее и забрала всю. Глянула на присутствующих еще раз, чтобы уйти в музыку, в себя сосредоточиться. Круглое, расслабленное лицо старика Рутини улыбалось. Вороблевский просматривал ноты. Граф откинулся в кресле и закрыл глаза.
Она взяла первые ноты, и если бы могла одновременно читать с листа и наблюдать за слушателями, то увидела бы, как все они стали вдруг чем-то похожи друг на друга. Удовольствие... Блаженство... Уход в иное измерение.
Николай Петрович полностью отдался наслаждению. Голос, освобожденный от слов, был чист до прозрачности. Не детский, не женский. Ангельский, если бы не глубокие грудные низы. Прохладные серебристые верхи вызывали физический экстаз, звуки ласкали не только слух, но и, казалось, кожу, вызывая легкий озноб. А низы вдруг окатывав ли волной такого бурного тепла, что перехватывало дух.
...Все женщины, которые оставили хоть малый след в его жизни, были певицами. Так уж устроила природа, создавшая его музыкантом, что женская суть для него раскрывалась именно в пении. Цвет волос, рост, походка, запах кожи – да, конечно, он реагировал на все это, как и другие мужчины. Но прежде всего голос.
Слишком доступны для него с отроческих лет были простые физические радости. Любая приглянувшаяся девка (а сколько их, крепостных') была его, принадлежала ему изначально. Удобно, но скучновато. И потому шли поиски на пограничье тела и духа. Область скрещения – музыка, вершина его – женский голос.
Голос Тани Беденковой – ровный, малоподвижный. В голосе Анны Буяновой, которая последнее время останавливала его внимание, игривом и откровенно кокетливом, завлекающем, нет-нет да и прорежется резкий металл. В этом голосе, голосе Ковалевой, жила душа, вздымаясь истинной радостью и чистотой. Малиновое в лазури, перекличка теней и света...
Сердце его вдруг сжалось тоской от предчувствия чего-то, что войдет в жизнь, изменит ее. Он, по сути, еще никогда не любил и потому не знал закона: свеча еще не внесена в комнату, а отсветы уже видны на стене. Мир уже стал другим.