Скромности и благородству быстро одевшейся Лели не было границ. Выходя, она душевно пояснила ошалевшему от всех этих утренних пробежек администратору:
— Это я в знак протеста. Так я протестую против нашей научной нищеты. Меня тут для одного московского телеканала снимали. Скрытой камерой, если ты, негодяй, конечно, понимаешь, что это значит… Так что, — снова по-змеиному зашипела Леля, — не болтай по городу лишнего: нос отломаю, ухо отъем!..
Новое любовное увлечение подкралась к Ниточке тихо и незаметно. Оно закрутило девушку, как вихрь зеленоватой, березовой, приятной на вид, но все-таки сорной пыльцы, а после стало укалывать тысячью и тысячью острых речных брызг…
Иногда это любовное увлечение вызывало досаду, однако чаще — унося из Романова прочь — кружило над землей, а после с легким звоном, как хорошо надутый мяч, о землю ударяло.
Ниточка и приезжий стали встречаться в городе, напрашивались на заволжские ночные дежурства. Однажды случилось им ночью дежурить на Романовской стороне…
Запершись в медицинском кабинете — благо доктор за реку ездил нечасто, — они сперва поговорили об эфирном ветре.
Но внезапно тела их, словно став эфирными и вылегчившись до невозможности, сами собой притянулись друг к другу. Причем изнутри (так показалось Ниточке, так показалось и приезжему) тела засветились, даже засияли…
Горит настоящий эфир или кипит, если его подвергнуть термической обработке, — сказать про это пока нельзя.
Но то, что ставшие на час эфирными человеческие тела дрожат крупной дрожью и свободно перетекают из одного в другое, а потом, возвратившись к себе, одновременно остаются частицами в другом теле, — это забравшимся в медицинский кабинет стало ясно сразу…
После объятий, острых ласк и неожиданных поз Ниточка несколько минут не могла произнести ни слова.
Приезжий тоже помалкивал. Потом сказал:
— Прям дух захватило… Может, рванем отсюда?
— Нельзя, мы же на рабочем месте… И потом… Чем тут плохо? — Ниточка, до этого лежавшая на узкой медицинской кушетке свернувшись калачиком, легла на спину, потянулась, положила руку под голову.
— Тут лучше, чем везде, — сказал приезжий и в свою очередь потянулся к кушетке. — А знаешь, странное дело… Мне все бунтовать хотелось, а теперь — хрен с ним, с бунтом!
Вихрящиеся, розовато-белые и теперь уже не так плотно связанные со светозарным эфиром тела еще раз напряглись, потом, слабея, успокоились.
Вскоре Ниточка и приезжий — оба на левом боку, «тандемом» — уснули.
В те же сладко тающие в расплавленном золоте и славе дни сентября, ближе к его исходу, в музее романовской овцы начали полугодовую подготовку к февральско-июньским торжествам, посвященным четырехсотлетнему юбилею дома Романовых. Составился Оргкомитет. Назначили первое заседание: пока в узком кругу.
Возглавить Оргкомитет предложили ставосьмилетнему ветерану Пенькову, который, будучи рожден в 1904-м, мог символически, как мостом, соединить собой трехсот— и четырехсотлетний юбилеи.
Но Пеньков, брызгая руганью, отказался.
— Сиськами прут, а не знают! — бодро выкрикивал ветеран в лицо Лизоньке, меланхоличной и хорошенькой сотруднице музея, посланной для переговоров, — сиськами прут, а спросить забыли… Пеньков — не монархист! И Пеньков скорей анархист, чем коммунист. Скорей народоволец, чем комсомолец! Ты приперлась, а не думаешь, как народ отнесется! А вдруг он, народ, это дело — четырехсотлетием дурдома Романовых обзовет? Привыкли у себя в музее с чучелами чмокаться… О народе вспомните, таксидермисты хреновы!
Про Пенькова в Оргкомитете сразу было решено: из памяти изгладить и навек забыть!
Зато вспомнили вдруг о приезжем москвиче, который некоторое время назад азартно интересовался историей романовской Долли (так он сам пару-тройку раз в разговоре назвал овцу благородных кровей).
Романов-городок был невелик. Многие знали: в Москву приезжий возвращаться не торопится — закрутил роман с Ниточкой Жихаревой. Решили позвать их вместе.
В музее, во втором этаже, накрыли оргкомитетовский — скромно-достойный — стол. Народу явилось немного. Лица — до боли привычные, надоевшие. Не было изюминки, не было новых, благородных, значимость события стопудово подтверждающих особ.
Это, конечно, если не считать диакона Василиска, который еще с улицы стал возглашать Дому Романовых многая лета.
— Четыреста раз возглашу. Лишь после этого за стол сяду, — заявил с порога отец диакон и с готовностью прокашлялся.
А вот приезжий москвич — тот на заседание не явился.
Истолковали по-своему, по-романовски: взглядов этот самый москвич наверняка новоболотных. Тонкошерстной породой интересовался для виду. Стало быть, до конца значения возрождения в стране — и именно в высокоторжественный год — качественного овцеводства не понимает.
«Вся Россия должна ходить в романовских шубах! Тогда, глядишь, — через шубу и шерсть, через ум овечий, ум покладистый, однако сноровистый — и ум государственный к носящим шубу вернется!»
Таким был общий вывод первого заседания. И, конечно, неприбытие двух маловажных людей ничего в подготовке к исторической дате не изменило.