— Да вы, бабы, все до одной здоровей меня будете.
— То-то Леля предупреждала: старичок наш новенький — тот еще фрукт!
— Еще одно слово — ей-богу, к эфирозависимым отправлю!
— А давайте, — Женчик подбоченилась.
— Ладно, — сказал я раздраженно, — хватит мне на сегодня приключений. Я возвращаюсь в «Ромэфир», а вы тут можете хоть в Волгу кидаться.
Я повернулся и пошел. Женчик осталась горевать и плакать.
Хотел вернуться и приласкать ее, но, плюнув, двинулся дальше.
«Русская Долли»
В конторе директор Коля набросился на меня, как на прокаженного. Сказал, что это в первый и последний раз, и что хотя меня здесь страшно любят и ценят, но если я еще раз себе позволю…
Подойдя к директору впритык, я — как и в случае с Лелей — плотно прикрыл ему рот ладошкой.
С этого дня жизнь моя покатилась, как пробитый и с одного боку вдавленный внутрь резиновый мяч: неровно, рывками, то крутясь на месте, то устремляясь резко вперед.
Я продолжал работу в «Ромэфире», но за реку меня теперь не посылали, хотя, как показалось, и директор Коля, и Женчик с Лелей зауважали меня сильней.
Тут я с удивлением заметил: характер-то мой меняется!
Как-то очень быстро, буквально в течение десяти-двенадцати дней, пропала страсть к еде.
Раньше пожирал я огромное количество сыров, окороков, колбас. И не толстел, кстати. Теперь же, как тот заморский диетолог, пробавлялся несколькими глотками воды и овечьим сыром, покупаемым в местном супермаркете по цене неслыханно низкой. А ведь у себя в Москве любил я после вискаря и водочки выпить, и форелькой норвежской умягчить ее не спеша, и ценил это удовольствие превыше всего на свете!
А здесь, в Романове, пугающая трезвость на меня вдруг накинулась.
Аппетит пропал, однако с нежданной силой, с новыми — иногда странноватыми — акцентами проявилась тяга к женщинам.
Не говоря уж про красотку Лелю и более чем привлекательного Женчика-птенчика, стал я еще трепетней всматриваться в незнакомых, мило прикрывавших рты платочками женщин-романовок.
Чем плотней и глуше незнакомки были запакованы, а иногда просто-таки зашиты в осеннюю одежду, тем настырней следовал я за ними в своем воображении: поддерживал, подавал руку, входил за ними в дома и квартиры, следовал на кухни и в ванные комнаты, там помогал от одежды душной, одежды сковывающей, освобождаться…
Кроме женщин-романовок острый интерес стали вызывать во мне козы и овцы. Даже странным показалось: почему это человечество не следует примеру моряка Робинзона, почему не приближает к себе в качестве вторых жен и третьих любовниц всех этих коз-овец?
Подталкиваемый нездоровым любопытством, я выторговал себе свободное утро и съездил на одну из пригородных овечьих ферм.
И хотя по дороге убеждал себя, что просто вспомнил причину своего в Романов приезда, что потихоньку начинаю обдумывать «Историю романовской овцы в ста необычайных случаях, историях и эпизодах» — все это было, конечно, враньем! Диковатое, давно забытое продвинутыми народами влечение к полорогим представителям отряда парнокопытных неясно с чего вдруг на меня накатило.
Даже показалось: теперь я — волк! А они — предназначенные для утоления конкретно моего любовного и физического голода — овцы. Я пасу их и выпасаю и буду дальше их лелеять, ими любоваться… А потом буду на них кидаться, и любить их, и пожирать, пожирать…
Стал я лучше понимать, — а заодно сильней ценить — и волчью голодную повадку. Волка ведь не ноги кормят! А кормит его опять-таки любовный голод. И только потом, как следствие голода любовного, проявляет свою урчащую страсть голод пищевой. Но, бесспорно, именно любовный голод держит волка в форме, дает силу бегать и выть, сообщает его внимательному взгляду почти человеческое терпение, почти человечью ласку…
К счастью, влечение мое к овцам и козам оказалось мимолетным. (Может, просто развеялись эфирные пары из парфюмерного баллончика, который в знак примирения через день после беготни по лестницам сунула мне под нос и позволила два-три раза судорожно содержимое его втянуть Женчик-птенчик?)
С такими чувствами и мыслями ткнулся я лбом в ворота фермы «Русская Долли».
Ферма была расположена невдалеке от деревни Пшеничище. Ворота — заперты, забор — высоченный. Да еще и, как в Москве на улице Матросской тишины, обнесен — сколько хватало глаз — колючей проволокой.
Но меня к братьям и сестрам нашим курчавым не только не допустили, а еще и погнали с фермы прочь. Да и как могло быть иначе! Над воротами высилась крупная, сплетенная из прутиков хмеля и всяких там вьющихся кореньев, вывеска:
Но ведь таких, как я, литтуземцев и обалдуев ни в какое царство (даже в овечье) просто так, за здорово живешь, никогда не пустят. И кроме того: был я в тот час пусть худым и драным, но волком!
Охранники это сразу учуяли. А может, у них просто приказ насчет праздных посетителей был.
Разодетые, как те карточные валеты: шапки с гребнями, кафтаны на ватине и какие-то огромные, мучительно заостренные орудия пыток в руках, — они не спеша, но без колебаний, спустили на меня двух овчарок.