Ветер эфира всегда летел ровно, легко. Но иногда, в заранее предчувствуемые дни и годы, в ответ на человеческую муть и похабень — становился резче, направленней.
Но и в таких случаях ветер эфира (даже вооружившись всеми приборами всех лабораторий мира) сложно было услышать, нельзя увидеть. Поигрывая неслыханной силой и скоростью, он словно бы подсмеивался, а иногда даже издевался над наукой: улови меня, если сможешь!
Правда, и ветер эфира кончал свои издевки, становился по-земному печальным — а кое-где и по-русски заунывным, — когда вынужден был прикасаться к событиям общественно-историческим…
В годы нелепостей и запредельного чванства ветер эфира начинал влиять на земные события точечно. И тогда ход вещей менял свой характер, менял вектор. Многие земные события приобретали небывалую силу и страсть, вспыхивали полярными сияниями и дополнительными лунами, а иногда, наоборот, летели к чертовой матери в подол кувырком!
При этом казавшиеся дурными в конкретный день и час события отзывались далеким счастьем в тысячелетней цепи.
Человек не мог уследить за связью этих событий, не мог предположить, как они отзовутся в будущем. Это сбивало с толку, пугало, мучило.
И только во времена новых направленных всплесков эфирного ветра людские мысли, до того обрывчатые и безвольные, вдруг начинали приобретать толк и смысл. Сама материя этих мыслей менялась: из вялых и блеклых они становились огненными, из гадковато-пустых — вселенскими.
Не всегда такие мысли оборачивалось добром. Но почти всегда отзывались неизбежностью. Чуя неизбежность, те, кто испытал прикосновение эфира, начинали действовать.
Нищий семинарист Иосиф Джугашвили вдруг ощущал себя распорядителем смертей и вершителем судеб. Кровавый вихрь уносимых в бездну жизней все тесней и тесней прижимал его к земле!
Скромный учитель Нестор Махно мысленно становился великим полководцем и готовился бежать из царской тюрьмы.
Наполеон Бонапарт принимал решение идти из Марселя в Париж и опять собирал — на беду себе и Европе — молоденьких маршалов и старых капралов.
В голову Эйнштейну закрадывались сомнения в общей теории относительности, и он, противореча своим же раздумьям, в 1924 году записывал: «Мы не можем в теоретической физике обойтись без эфира!».
А белокурый паренек из среднерусской деревни, остановившись на минуту у столба с медными кольцами и веревкой, то есть у коновязи, внезапно начинал мыслить великолепными персидскими образами, говорить несравненными русскими стихами…
Но постепенно дикий запал мыслей, бушевавший в головах гневливых одиночек и расхристанных толп, сникал, гас. Из агрессивных их думы и помыслы исподволь превращались в овечьи.
И тогда целые народы, не дойдя до намеченной цели, вдруг теряли энергию, останавливались в голой степи или в безводной пустыне. Пламенные пророки и громогласные трибуны внезапно становились жадными ростовщиками, грубые конкистадоры — улыбчивыми вице-консулами, ненасытные поблядушки — сладкоречивыми основательницами сиротских фондов…
Эфирный ветер раздувал знамена и смирял дыхание этносов, подталкивал к строительству гидроцентралей и топил непобедимые армады. Этот ветер поощрял, не давал воли, пересоздавал заново, наказывал, не оставлял камня на камне — возносил к звездам!
Ветер-Ветрило, эфирный ветер… Он мог, по сути, все!
И не выносил только одного: несвободы. Не терпел быть пойманным и посаженным в коробочку, не переносил быть разъятым, оплеванным и осмеянным человеческим саркастическим умом…
Первый день в приречном городе закончился для меня неожиданно.
После просмотра статистических таблиц и бесконечных замеров (были, оказывается, «полуденные наблюдения», были «вечерние», и они сильно разнились) кузнечик Коля выдернул нас с Лелей из лаборатории и повел в лучший кинотеатр города Романова на последний, девятичасовой сеанс.
По экрану клубилась муть и текла жижа. Может, поэтому прямо посреди сеанса Коля куда-то слинял.
Минут через пятнадцать мы с Лелей тоже решили свалить.
На улице Леля остановилась, задрала вверх милое, но, как уже говорилось, слегка несоразмерное личико (одна щека больше другой и подбородок скошен на сторону) и не к месту сказала:
— Наш город когда-то хотели переименовать в Луначарск. Но вовремя передумали. Ну ты же видишь! Даже луны приличной здесь нет!
Она еще раз глянула в опустевшее небо и как бы между прочим спросила:
— Ну что, старичок: к тебе или ко мне?
Я опешил. Лишь минуту спустя стал бормотать:
— Я в новой гостинице еще не оформился… Селимчик просто позвонил, и вещи мои из старой гостиницы туда перевезли. Так у администратора, наверное, и стоят. Надо распаковаться, то, се…
— Да я не в том смысле! Что ты, прохвост, так затрепыхался? Тебе теперь по должности положено кое-что из моих записок прочесть. Уяснил? Оказывается, вы, старики, — еще большие прохвосты, чем молодые…
— Я не старик.