Леля несколько дней подряд пыталась убедить Савву, в том, что она моя мать. Даже прибавила себе двадцать лет. Но Куроцап Лелю раскусил быстро…
Войдя, она стала распекать меня за научную нерадивость и пристально вглядывалась в Ниточку.
— А ты, мать, похорошела, — с раздражением сказала Леля. — С чего бы это?
— Да все с того же, — ответила Ниточка и, напирая великолепной и при этом едва прикрытой грудью на Лелю, выставила ее вон.
«Парк советского периода» так и оставался пока в Романове. Москва не выделяла территорию для его размещения. Несмотря на то, что русский пернач обещал отвалить за такое выделение три миллиарда долларов.
И! Состоялись, наконец, похороны Ромы Петрова.
Первый эфирный человек
Пенкрат с Лизкой, до последнего вставлявшие Трифону палки в колеса, уехали в Западную Белоруссию. А до этого бродили по ночам сперва у больницы, где лечился от инфекции Трифон, а потом подстерегали ученого возле его дома, чтобы свести счеты. Как-то раз, выходя от Трифона, увидел их и я: сдвоенная криво-горбатая тень была отвратительна! Лизка, на подгибающихся ногах, замотанная по самые глаза в цветную шаль, и Пенкрат в капюшоне, с омерзительно раздувшимся животом, истощенным лицом и слюнями на губах — напомнили двух бешеных, изломанных болезнью, но время от времени еще порыкивающих собак.
Перед отъездом Пенкрат написал в «Твиттере», что эфирный ветер — вздор, анекдот и пошлость. «Не эфир надо искать, — добавлял он, — а прекращать научные безумства. „Ромэфир“ — сдох! Миф об эфире — тоже». Так будет начинаться моя научная работа, которую я назову: «И снова против пятой сущности и призрачных основ мироздания».
Правда, Пенкрашкин крик разума кто-то быстро с экранов удалил, поместив собственный торжествующий возглас:
Только я-то Пенкрашку понял отлично. Понял: он попросту повторяла! Рупор чужих мыслей! Ну не хотят общественные, политические, научные и другие инерционные круги — и у нас, и за бугром — ничего об эфирном ветре знать! Продолжают считать его одни — ненужным соблазном, другие — тупиковой ветвью науки, третьи — существенной помехой в полит-экономическом объегоривании народа!..
Пенкрат, прихватив с собой Лизку, отбыл, и о соблазне свернуть ему шею я стал постепенно забывать.
Не стану вспоминать и Селимчика. Просто потому, что сказать о нем нечего: растворился Селим Симсимыч то ли в тюремных коридорах, то ли в едких кислотах нашего времени!
Но вот про что нужно сказать, так это про погребение Ромы беленького. Погребение, состоявшееся третьего дня, потрясло всех простотой и величием.
Выдалось небывало солнечное для последних дней октября утро. Снег лежал тонко, и грязи никакой не было.
Сразу после отпевания в церкви, уже прямо перед отъездом на кладбище, у ритуального автобуса появился Трифон.
Никому ничего не говоря, он протиснул в битком набитый автобус какой-то предмет, замотанный полотенцами и по форме напоминающий совковую лопату, потом протиснулся сам.
На кладбище после погребения (гроб оказался слишком легким, и это вызвало определенное смущение: может, там никого и нет? — правда, диакон Василиск заверил, что есть, просто Рома сильно истощен был), так вот: невдалеке от простого, крепкого, широкого и какого-то очень спокойного деревянного креста Трифон лопату совковую от полотенец и освободил. Лопата оказалась табличкой, прибитой к палке. На табличке значилось:
Кое-кто из присутствующих хотел табличку отобрать и выкинуть на мусорную кладбищенскую горку. Но Трифон стоял возле нее, как богатырь на часах, и ревнители благочестия махнули на табличку рукой.
Махнуть пришлось еще и потому, что к Трифону и его табличке стали без слов пристраиваться некоторые имевшие отношение к науке люди. И даже те, кто к ней отношения совсем не имел.
Подошел австрияк Дроссель, ловивший в последние дни верховодку на городском причале. В руках у Дросселя была складная удочка. Подошел Столбов. Подбежала рыжеволосая Женчик. Подступил сбоку белый, как мельник — то ли от муки, то ли от горя, — прибывший позже всех на такси ученый Порошков.
Подошли и мы с Ниточкой.
Все стояли и молчали. Не загораживая Роминого креста — мы словно подпирали плечами легонькую Трифонову таблицу.
Момент был таким волнующим, что Ниточка заплакала.
Вскоре все уехали. А Трифон остался. Оглядываясь, мы видели: Трифон стоит под табличкой, а потом рядом с ней прямо на снег садится…
Савва Лукич на похороны не приехал. Занимался вопросами, как он сам выразился, «эфирообеспечения». То есть, как я понял, зарабатыванием новых и новых денег.
Что деньги его мне не нужны, я сказал Лукичу еще три недели назад. Во всяком случае — такие большие. Ведь именно большие деньги — самый страшный сегодня в мире соблазн! Так я ему и сказал.