В Нидерландах был создан совет по делам о беспорядках. После первых заседаний народная молва прозвала его «Кровавым советом». Под этим именем он и вошел в историю. Решающее слово в «Кровавом совете» принадлежало Альбе. Следующее — его ставленнику — распутнику и садисту Варгасу. «Нам наплевать на ваши привилегии!» — ответил Варгас депутации от Лувенского университета, которая наивно пыталась сослаться на традиционные привилегии университета. «Ну так что ж, он окажется в лучшем положении на Страшном суде», — со смехом сказал Варгас на одном из заседаний, когда выяснилось, что человек, ни в чем не повинный, уже казнен.
«Кровавый совет» не считался ни с какими законами. И Альба не делал из этого секрета. «Законники осуждают только за доказанные преступления, — писал он королю, — между тем, как вашему величеству известно, что государственные дела ведутся по правилам, очень непохожим на здешние законы». «Кровавый совет» разослал по всем провинциям своих ищеек, они составляли списки будущих жертв. При сокращенном и упрощенном судопроизводстве достаточно было попасть в этот список, чтобы еще до заседания «Кровавого совета» быть обреченным. Заседания совета происходили тайно, дела слушались в отсутствие обвиняемых, и дел было столько, что один из членов совета постоянно засыпал под утомительное чтение списков, а проснувшись, произносил только одно слово: «Повесить!» Приговоры объявлялись списком. За первые месяцы число смертных приговоров приблизилось к двум тысячам, но позже бывали дни, когда сразу казнили больше тысячи человек.
Эгмонту и Горну не помогли их заслуги в подавлении иконоборцев. Одной из первых мер Альбы был их арест, проведенный самым предательским образом. В течение некоторого времени он проявлял к ним свое благорасположение, затем пригласил к себе для совещания. Покуда шло совещание, он ждал известия о том, что в других городах схвачены их сторонники и помощники. Как только это известие было получено, он закрыл совещание и удалился. Эгмонт и Горн были арестованы в момент, когда хотели уйти.
Брюссельцы немедленно узнали об этом. Да и трудно было не узнать. Резиденцию Альбы, где были арестованы Эгмонт и Горн, во время совещания плотно окружили испанские солдаты. Брюссельцы понимали: там произойдет что-то страшное. Вильгельм Оранский избег ловушки и скрылся в Германии. Эгмонт и Горн были вскоре казнены на главной площади Брюсселя. Хроники того времени, подробно описывая их казнь, сообщают, что при виде ее сам Альба прослезился. Как трогательно!
Каре подвергались не только люди, но даже здания. Брейгель не мог не увидеть — это видели все жители Брюсселя, — как по приказу Альбы был срыт до основания дворец графа Кулембурга, где еще так недавно пировали гезы.
В одном из фундаментальных трудов, посвященных этой эпохе, в «Истории Нидерландской революции» Д. Л. Мотлея, мы находим характеристику этого времени. Старомодный слог придает ей особую выразительность. «Вся страна обратилась в живодерню; похоронный звон ежечасно раздавался в каждой деревне; не было семьи, которая не оплакивала бы самых дорогих своих членов, между тем как оставшиеся в живых бесцельно бродили призраками самих себя вокруг развалин прежних домов. Бодрость народа через несколько месяцев после прибытия Альбы казалась безнадежно разбитой. Кровь лучших и храбрейших из них окрасила эшафоты, люди, у которых привыкли искать руководства и защиты, были мертвы, в тюрьме или в изгнании. Покорность стала бесполезной, бегство невозможным, и дух мщения погас у каждого очага… Нидерланды были раздавлены, и если бы не строгость тирании, которая заперла их ворота, были бы покинуты населением. Трава начала расти на улицах городов, которые недавно кормили столько ремесленников. На всех больших… рынках, где бился такой прилив человеческой жизни, царствовали теперь молчание и мрак полуночи…».
Все ли верно в этой характеристике? С ней вступает в некоторое противоречие творчество Брейгеля последних лет его жизни.
Да, Брейгель должен был чувствовать все то, о чем говорит Мотлей. Да, он не дожил до начала восстания Нидерландов против режима Альбы. Казалось, испанское владычество над Нидерландами утвердилось навечно. Чтобы сделать это особенно зримым, Альба приказал воздвигнуть себе во славу две статуи. Одна была сооружена в Антверпене, другая в Брюсселе на том самом месте, где прежде высился уничтоженный по его приказу дворец Кулембурга. Как и другие брюссельцы, Брейгель был волен обходить эту статую стороной, но забыть о том, что она поставлена и что она означает, не мог.
Было бы не удивительно, если бы художник, ошеломленный, подавленный всем, что происходит вокруг, либо вовсе утратил желание работать, либо, продолжая работу, выразил бы в ней лишь одно настроение — мрачную безысходность.