Был январь. Подумайте о ветре, морозе, слишком коротких днях, полумраке маленького города, о наших отчаянных попытках обезопасить свою любовь от всего, что могло ее потушить! Подумайте о моих приемных часах, о наших мучительных расставаниях, наконец, о домике г-жи Дебер, нашем единственном прибежище, куда я входил, задыхаясь от волнения.
Подумайте о тех болезненных вопросах, которые нам предстояло решить, и о трудностях, которые создавала для нас жизнь в доме Арманды и которые постоянно, стараясь сохранить в нем мир, мы сами и усугубляли.
Да, конечно, мы лгали. Но если восхищаться тут нечем, то мы, во всяком случае, заслуживали благодарность ближних за эту ложь: в конце концов мы заботились об их покое, а ведь у нас были дела поважнее.
Нам нужно было разобраться в себе. Приучиться к своей любви, пересадить ее, если позволено так выразиться, на почву повседневности и акклиматизировать там.
А я принимал по тридцать пациентов за утро! Я завтракал без Мартины, в доме Арманды, лицом к лицу с дочками. Разговаривал с ними. Вероятно, мне удавалось держать себя в руках, коль скоро лукавая умница Арманда и та ничего не замечала.
Двуличие, не так ли, господин следователь? Полно!
Порой, когда я сидел за столом в кругу семьи, в которой не было места Мартине, у меня перед глазами возникал образ какого-нибудь ее поклонника, воспоминание об одной из ее эскапад, грубое и точное, как порнографическая карточка.
Нет, господин следователь, такого я никому не пожелаю. Боль разлуки ужасна, но после этой начинаешь верить в ад.
Тем не менее я не выскакивал из-за стола и, кажется, даже ел. Мне рассказывали о мелких событиях дня, и я что-то отвечал.
А мне не терпелось — поймите же, черт вас возьми! — сию минуту увидеть ее, удостовериться, что новая Мартина действительно существует, что она теперь не такая, как на порнографическом фото. Я ждал ее появления.
Отсчитывал минуты, секунды. Она проходила через калитку, я слышал ее шаги на гравии аллеи, представлял себе легкую улыбку, которую она всегда посылала мне заранее — вдруг я не в себе и меня нужно успокоить.
Однажды, когда она вошла ко мне в канцелярию, я посмотрел на нее невидящим взглядом. У меня перед глазами стояла другая, прежняя, и внезапно в безотчетном порыве я впервые в жизни ударил человека.
Я не мог больше сдерживаться. Дошел до предела.
Обезумел от боли. Ударил не ладонью, а кулаком и почувствовал, как кости ударились о кости.
Я тут же весь обмяк. Это была реакция. Я упал на колени и нисколько не стыжусь в этом признаться. А Мартина, господин следователь, нежно посмотрела на меня и улыбнулась сквозь слезы.
Она не плакала. У нее, как у девочки, которой больно, навернулись слезы на глаза, но она не плакала, она улыбалась и — уверяю вас — была печальна, но счастлива.
Она погладила меня по лбу, коснулась моих волос, глаз, щек и прошептала:
— Бедный мой Шарль!..
Я думал, что это не повторится, что зверь больше не проснется во мне. Я любил ее, господин следователь.
Мне хочется кричать об этом, пока горло не лопнет.
Но я не мог ничего с собой поделать. Когда однажды у нее, нет, у нас, мы лежали в постели и, лаская Мартину, я нащупал шрам на животе, призраки опять воскресли.
В тот раз я совсем обезумел, и она с улыбкой, маскировавшей глухое беспокойство, шепнула:
— Это не по-христиански, Шарль. Так не дозволено.
Я любил в ней все: кожу, слюну, пот, но больше всего лицо, которое у нее бывало по утрам и которого я тогда почти не знал; чтобы разглядеть его по-настоящему, понадобилось еще одно чудо — неотложный визит, позволивший мне спозаранок выскользнуть из дому и отправиться будить Мартину.
Плевал я на то, что подумает г-жа Дебер! Разве мы, пережившие такое, могли обращать на это внимание!
Мартина была бледна, волосы рассыпались по подушке, губы сложились в детскую гримаску, и у меня перехватило дыхание, когда я собрался ее будить, а она, не просыпаясь, прошептала:
— Папа…
Покойный отец Мартины тоже любил подходить на цыпочках к ее кроватке в те далекие времена, когда она была маленькой девочкой.
По утрам она не была красива, господин следователь.
Но в ней исчезало всякое сходство с журнальной обложкой, а я и не желал видеть ее такой вот красавицей. На губах не было помады, на ресницах — туши, на щеках — пудры, и Мартина становилась просто женщиной, а потом за день мало-помалу вновь обретала облик, какой бывал у нее во сне.
Иногда мне казалось, что я провел по ее лицу резинкой. В первые минуты пробуждения черты ее были расплывчаты, как полустертый рисунок. И лишь постепенно проступало ее настоящее лицо, сплав того, каким оно стало, с тем, каким было когда-то, до всего.
Если вы не понимаете меня, господин следователь, мне нет смысла продолжать, но я обратился именно к вам, потому что знаю: вы поймете.
Я не создал Мартину. Я никогда не задавался высокомерной мыслью переделать женщину в соответствии со своим представлением о Женщине.