Читаем Письмена на орихалковом столбе: Рассказы и эссе полностью

Спотыкаясь и падая, то с хулой, то с мольбой на устах Поэт еще долго бродил в лабиринтах отчаяния, ослепший от невыплаканных слез, оглохший от подавленных стенаний, пока в успокоении не заставил себя подумать, что подвиги дела и подвиги духа будут меряться все же на единых весах, что великий Алия, этот непререкаемый авторитет ислама, конечно, прав, и чернила мудреца столь же священны, как и кровь мученика, что прав он хотя бы потому, что писать кровью можно, только постоянно обнажая затягивающиеся раны («писать кровью» — именно так говорил Заратуштра! — вспомнился Поэту жесткий императив), а потом уже, чуть позже, когда в тигле его подсознания некий древний фригиец переплавился с откровением одной русской поэтессы, он, разрезая скорбь безмолвия, прошептал как-то старательно убежденно: «Прикосновение Мастера обращает сор в золото!» О могущественный, о всеведущий, о искушенный: ты — поэт!

Книга захлопнулась, он сомкнул веки. Повторив заклинание, прислушался к себе. Бесы уныния и сомнений исчезли — теперь они возникли в облачениях гордыни и внутренней болтливости, затеяв беседу, изобилующую парадигмами и ремисценциями — этими ловкими фигаро, этими лакеями лживых ободрений.

«Нет, чтобы быть пророком, мало быть пессимистом, — лукавый голос скривил афоризм в назидательство, — нужно быть еще и упрямым учеником, учеником Чародея, учеником Вечности, нужно закалить себя бесчисленностью попыток. Твое ремесло — твой крест, твой горб, твоя тень. Рембо, которому рука с пером претит не меньше руки с плугом, попросту мальчишествует, ибо, — голос продолжал морализаторствовать, — никто не властен над молнией, удел наш — разложить сучья для костра и ждать. Так советовал Элиот, так до него учили индусы. Умение пребывать в ожидании и не томиться — дар пророка, именно смирение отличает его от нетерпеливых, именно смирение — апогей жертвенности — и есть дар жреца. Жреца религии, искусства или философии. Впрочем, искусство — инакоформа философии, — слова детскими кубиками уже привычно переставлялись им, их комбинации рождали мысли, а те вновь возвращались скользить змеями в извивах языка. Да, искусство — это инакоформа философии. А философия — инакоформа искусства. Философия же и искусство — это формы инако… инако… инако… инако…» Некоторое время он еще упорно ловил окончание: бытия, сознания, мыслия, — пока не открыл глаз и не обнаружил себя среди вещей, которые намного старше их названий, пока не вернулся к реальности — необходимости, пока не уперся взором в решетку, отделяющую боль от серости.

В равномерном кошмаре капли по-прежнему долбили умывальник — стук, стук, стук… Вот она, единственная мелодия, вот он единственный рефрен. Так стучит в бездне твое сердце, так стучится смерть в дом обреченного. К чему эти причитания? Все ведь и так знают: жизнь банальнее бормотания калеки в кабаке, жизнь — скучная притча юродивого. Вот и усталое время кривится в тусклой усмешке — мол, все течет в этом мире, лишь кран пошлости всегда пребывает незакрытым, вон и пространство иронично съежилось, уступая место серой будничности.

По улице медленно ползет заблудившийся автобус. Стена дождя плашмя повалилась на булыжники мостовой и, разбившись в ручьи, прогоняла порхающих воробышками прохожих. Вот они прыгают посуху — скок, скок — как расчетливо, как опасливо!

И тут Поэт вдруг отчетливо увидел смысл происходящего и вздрогнул, ибо острота и резкость видения — всегда острота и резкость боли. Подобрав с сырой улицы нужную метафору, он внезапно узрел в ситуации трагический символ (или за него это делаю я?): слова — те же камушки, что положены кем-то в мутный поток бессознанья, дабы ты аккуратно ступал по ним. Осторожней, прилежней, не сорвись за грань — в безумье тьмы, не забрызгай в сумашествии свое белое, выутюженное поколениями чужих страдальцев платье и смотри не забудь, что любой шаг в сторону, в область духа — это Голгофа!

123<p><strong>БУСИНКИ</strong></p>Мариэтте С. Чилингаровой
Перейти на страницу:

Похожие книги