Я помню, как мама отговаривала папу ходить к ним в дом. Не помню, почему отговаривала. Я слушала их разговор и отчаянно хотела, чтобы этому мальчишке все-таки влетело по первое число. Это невероятно жестоко: бросить человеку камень в лицо.
Любой другой ребенок не бросил бы камень в соперника, предпочел бы драться без подручных средств. Он бросил камень. Для него это было нормально. Такая категория людей стала для меня откровением. От таких людей следовало бы держаться подальше. Теперь я знала, почему. Они могут и в спину выстрелить.
Но я отчаянно по-детски желала защиты, прилюдной защиты, можно сказать, прилюдной открытой порки своего обидчика. Все-таки со мной поступили крайне жестоко, и наказание должно было последовать.
Отца не было какое-то время. Хотя пришел он довольно быстро. Сложилось впечатление, что он дошел до их дома, а потом сразу вернулся. Буквально одна нога здесь, другая там.
Мы даже не успели, как следует, начать переживать за него.
Он пришел, сел на табуретку на кухне. И сидел молча.
После довольно напряженной паузы мама спросила его, как дела, и как он поговорил с родителями мальчика.
Отец в ответ начал эмоционально размахивать руками и бурно оправдываться, что там не дали слова сказать, что у них сто слов в минуту, что с ними невозможно разговаривать, и они ничего не слышат. Что ему пришлось уйти, не солоно хлебавши, потому что им ничего «невозможно» доказать. А они ничего не хотят слышать, потому что девочка сама виновата: первой ударила их замечательного тихого мальчугана.
Я поняла, что отец струсил. Струсил меня защищать…А может, он вообще к ним не ходил?…
Сто слов в минуту чужой тётки оказались сильнее его отцовской любви, ответственности и обязанности подставить плечо в трудную минуту, и защитить своего ребенка. Он даже побоялся пойти в милицию написать заявление и потребовать расследования.
Представителей милиции я вообще не помню в тот день.
Официальной защиты для меня не подразумевалось вообще.
Я и мой нос не относились к такого уровня ущербу.
Он струсил, и ему было стыдно в этом признаться жене, сыну и дочери.
Другой бы на его месте заявил в милицию, поднял волну негодования, набил морду, наконец.
Он не подошел ко мне, не обнял меня, не заглянул в мои заплывшие синяками от травмы глаза, не поддержал меня в моем детском горе и отчаянии: ведь я всего лишь треснула его резиновой лентой, а он искалечил мне лицо…
Отец не попытался объяснить мне свою позицию и бездействие.
Он позволил ситуации закончиться.
Я почувствовала и осознала: он не был мужчиной.
Вернее, он был мужчиной, когда надо было потребовать от меня ответа за провинность, лупил меня ремнем или шлангом от стиральной машинки, мог швырнуть табуретку, если его кто-то сильно бесил или заводил в доме.
Но он НИКОГДА НИКОМУ не противоречил на людях.
Он был таким беззлобным и трусливым соглашателем, какие бывают в любом обществе и в любой толпе.
Человек без мнения, которое надо отстаивать и, возможно, драться. Такие мужчины составляют основу бесплотной толпы.
На людях такие мужчины сильны только вместе. Поодиночке они НИКТО. Пустое место. Их не видно и не слышно.
Именно поэтому в тот день он ничего не сделал.
Он оказался ТРУСОМ. Уже во второй раз в моей жизни.
Уже второй раз я поняла, что я последняя в очереди на его помощь, поддержку и защиту.
Стало понятно, что больше проверять его на мужественность и отцовскую ответственность я не буду никогда.
Он на помощь не придет. Слёзной жилетки и мужского тыла у меня нет, и не будет. Это стало ясно.
И, как становится очевидным, сделанное однажды, повторится многократно. Да. Так и было.
И стало страшно. Что, если вновь со мной случится беда или потребуется помощь близкого человека? Кто будет меня защищать и поддерживать?
НИКТО и НИКОГДА.
С этого дня я буду защищать себя сама. Закрылась ЕЩЕ ОДНА дверь.
А что мальчик? С ним все было хорошо. За то, что он сделал, ему не было ничего. И это было ужасно. Потом в Новой постсоветской России даже будет такой тост: «За то, чтобы у нас все было, и нам за это ничего не было».
Если вдуматься, в тот мой кровавый день я физически ощутила чудовищность слова «безнаказанность».
ПИСЬМО
На соседней улице жила моя одноклассница. И фамилию ее я уже не помню, и не вспомню даже, как она выглядит. Даже не очень хорошо помню название соседней улицы, на которой, аналогично нашей, стояли в ряд сборно-щитовые двухэтажные дома на 8 квартир. Такие бараки улучшенной планировки в два этажа с дровяными печами и выгребными ямами.
Мы все жили в таких «улучшенных» бараках и наизусть знали расположение кухонь, комнат и туалетов соседей, друзей, знакомых.
Мне не разрешали гулять на чужой улице, мне вообще не разрешали гулять где-либо, кроме видимых из окна нашей квартиры мест.
Не помню точной причины, по которой мне это было запрещено делать: во время нашего детства вообще не принято было беспокоиться о ребенке, самостоятельно гулявшем на улице.