Но я, впрочем, об Антошке. Хороший, умный мальчик на пороге отрочества, когда так необходим бывает мальчишкам отец… Знаешь, я ведь была еще нестарой, я могла еще выйти замуж — особенно во время войны сколько красивых и смелых проходило через мои руки, когда снова стала я хирургической сестрой, и не один, бывало, заговаривал на эти темы… Но мне казалось, что теперь все силы — только сыну, даже когда он и сам уже воевал, и когда вернулся. Мне казалось, что семейная жизнь вся осталась в прошлом, теперь вот только сына на ноги поднять да память о муже сохранить. Наверное, было бы лучше, если бы я нашла себе пару — так и Максимыч мне говорил. В том числе и для Антона.
Помнишь, я тебе писала, как старался он быть образцовым мальчиком? Так ведь это с моей подачи. Я понимала, что кому-кому, а сыну врага народа есть только один путь в люди — быть идеальным, образцовым. Нет, я не принуждала его силком ни к чему, я не наказывала его за двойки и тройки, просто он так ясно читал в моих глазах: ты должен быть лучшим. Он не мог принести домой тройку, как и с войны не мог вернуться без ордена, потому что этим он причинил бы мне боль — а если перевести на детский язык, то выходило, будто такого его мама не очень-то и любит. Каково это парню, который уже потерял отца, а с ним и всю свою благополучную жизнь профессорского сынка, который с мамой вдвоем сражается против целого света? Нет, такого он вытерпеть не мог, это было бы для него хуже самого сурового ремня.
Ты представляешь, в девятом классе он пришел домой и рассказал: у них одна девочка как-то не очень уважительно высказалась о Сталине. Мы-то сами тогда и слов никаких не говорили про Усатого (да и какие тогда могли быть слова!), но по одному взгляду всё понимали. А мой Антон накинулся на нее, да еще при всех: «Как ты можешь, про вождя и учителя, какая же ты комсомолка после этого!» Он, бедняга, и не понимал, чем грозили эти его обличения девочке, да и родителям. А я промолчала, я подумала: ну ничего, вырастет, сам разберется, не буду сеять у него в душе сомнения. В конце концов, это тоже такая честность: нельзя быть комсомольцем и не уважать Сталина, тут он по-своему прав.
Понимаешь, я хотела вырастить из него человека, который сможет жить в нашей стране, не пряча глаз. Не честного, не правдивого — а именно такого, и чтобы я ни говорила сама себе про честность, я на самом деле именно это имела в виду. И в результате готова была согласиться чуть ли не со стукачеством, лишь бы мой мальчик был образцовым, лишь бы ни пятнышка на его светлом облике.
И ведь это осталось на всю жизнь! А как я убивалась тогда, уже на склоне своей земной жизни, когда он, пламенный коммунист, дитя оттепели (это время такое настало после Усатого, вроде послабления), стал вдруг вести решительную борьбу с религиозными предрассудками на всех этих собраниях, и статьи в газетах писал, заседал даже в совете каком-то, решал, какие церкви закрыть! Нет, меня, свою мать, он жалел, никогда ничего при мне такого не говорил — но ведь мне он на самом деле мстил, а не попам. Мне, за это образцовое свое детство, за то, что так и остался он до конца своих дней мальчиком-паинькой, боявшимся тройку из школы принести, потому что мама любить не будет. И вот таким требовательным без снисхождения родителем он представлял себе и Его — а кто, кроме меня, в том виноват? Никто. Настоящих попов он видал разве что во время своих турпоходов, на фоне памятников русского зодчества (они же по совместительству церкви), да и то издалека.
Знаешь, у меня это занудство и в самых мелочах тогда проявлялось. Наш быт рухнул в одночасье, с арестом Максимыча. Но я старалась — как же я старалась! — и в этом нищенском, обрывочном быту сохранить достоинство. Нож и ложка только справа от тарелки, вилка только слева, даже если это алюминиевая миска с мерзкой кашей и стакан жиденького краснодарского чая к ней в придачу. Все равно сервировала, как положено, не было скатерти — так на чистой тряпочке. Можно сказать, я цеплялась за память о наших обедах в Столешниковом, и потом на Лесной, в профессорской квартире. И Антошку к тому же приучала: нас могут бросить в грязь, но нас не могут заставить есть эту грязь или быть грязью. В конце концов, хирургия приучила меня к опрятности и порядку.