Это привело бы к тому, что в моих воспоминаниях, вероятно, исчезли бы все или почти все милые мне люди — Мама, Бабушка, Отец, Няня — и на их место пришли бы столбовые дворянки, преуспевающий чиновник, рабски преданная своим старым господам верная личарда — словом, совсем не те, кто был мне близок и дорог в детстве и кто живет таким в воспоминаниях. И вот самый прискорбный результат — Вы, начав читать такие «пересмотренные и исправленные» «Записки» мои, сказали бы через пять страниц: «А на кой я их буду читать? Лучше уж я почитаю историю этих годов: там все будет шире, обобщенней и еще правильней…»
Вы можете сказать: так это же две разные вещи… Нет, для мемуариста моего толка, мемуариста
Я чрезвычайно упорно стараюсь обходиться без справок и проверок всюду, где могу опираться на мою память. Если она меня подведет, будет все же лучше и честнее, чем если я выдам чужую память за мою. Так — в большом: зная окружавшие меня изнутри семьи, я не пытаюсь рассматривать их в широком социологическом плане, хотя, несомненно, прожив последующие 65–67 лет, я мог бы сделать это. Но тогда я рассказал бы не о том, что испытывал, видел, переживал когда-то мальчик Лева Успенский, а то, что узнал впоследствии о его времени из чужих рук «старейший ленинградский писатель Л. В. Успенский»… Я думаю, напиши я такую книгу, она не пробудила бы у Вас целого клуба воспоминаний, как Вы пишете.
Поправку о серной кислоте мне, кроме Вас, сделали многие: химические знания распространены сейчас шире, чем в 1905 году.
Но мне было сделано немало других поправок. Так, скажем, по поводу «улицы Карла и Эмилии» мне сообщили 6 совершенно различных версий самоубийства этих питерско-немецких Ромео и Джульетты. Каждый информатор претендует на то, что его «извод» — единственно правильный.
Положение сложное: я ведь сам не присутствовал при этом происшествии. Чем же я могу мотивировать приверженность к
Вот видите, какой длинный ответ пришлось мне давать на Ваше короткое письмо. Это потому, что положение мемуариста — весьма щепетильное положение. Оно требует больших раздумий по поводу каждого слова, которое он готовится сказать.
Возьмите, например, мою главку, посвященную вечеру К. Д. Бальмонта. Каких только агрессивных писем от его неистовых поклонниц, сохранивших на протяжении полувека весь жар первоначальных чувств к этому поэту, я не получил (правда, их было всего 4, но то были поистине чисто-истерические письма!) Меня обвиняли главным образом в том, что я описывал то, что на самом деле видел в мои 13 лет. По мнению моих интерпеллянтов, я обязан был изменить нарисованный мною портрет, как и общую картину вечера, ПРИНЯВ ВО ВНИМАНИЕ ПЕЧАЛЬНУЮ И ОДИНОКУЮ КОНЧИНУ БАЛЬМОНТА ЗА РУБЕЖОМ…
Но ведь Бальмонт умер за рубежом спустя несколько десятилетий после того дня, который я запомнил и который взялся описать
Мне не улыбается роль ни панегириста, ни Ювенала. Я имел в виду явиться спокойным и честным восстановителем позабытого и малоизвестного в хорошо памятном в общих чертах всем нам прошлом. На том и стою.
Многоуважаемый тов. С.
<…> Пушки, стоявшие перед Арсеналом, насупротив тогдашнего Окружного суда на Литейном (это был дом 3), упомянуты во второй части моих «Записок». К сожалению, мне не пришло в голову построить рассказ именно на разных трофейных (арсенальные пушки, к сожалению, своего рода «анти-трофеи» — русские орудия, взятые шведами под Нарвой и затем выкупленные русскими купцами-патриотами где-то в Швеции, когда их уже хотели пускать на переплавку). Но орудия эти сейчас стоят возле Артиллерийского музея в крепости, на Кронверке; о них рассказывают экскурсантам.
На месте, как мне кажется, и орудия бывшего Константиновского артиллерийского — они стоят у подъезда того же здания. Может быть, в последнее время их оттуда убрали?