До 1837 года в 68 монастырях Севильи рассеяны были картины Мурильо; после уничтожения монастырей городовое правление обратило один из них в музеум, переделало кельи в залы, и теперь в одной из них находится 16 больших картин Мурильо, самой лучшей манеры. Невозможно представить себе большей красоты в выборе красок; ни один колорист в мире не был столь ярким, пламенным и вместе столь воздушным; это природа со всею своею плотию и кровью, и вместе провеянная какою-то невыразимою идеальностию. В природе тени прозрачны, и именно своими тенями, проникнутыми светом, Мурильо превосходит всех колористов; в его кисти сосредоточилось все, что только итальянцы и фламандцы имели высокого и мастерского. Об очаровании, какое, производит он особенным, одному ему свойственным расположением света и тени, невозможно дать даже приблизительного понятия. Мистический сумрак облекает всегда картины его, но глаза свободно уходят в самые темные части их; свет падает у него только на главные фигуры, так что тотчас чувствуешь мысль картины. В этой кроткой, воздушной яркости света, в этом прозрачном мраке теней дышит какая-то преображенная, поэтическая жизнь. Прибавьте к этому особенную, принадлежащую одному Мурильо неопределенность контуров, сливающихся с воздухом, и нежущую глаза гармонию красок: это истинно очарование!
Я знаю, что есть эстетики и критики, которые упрекают Мурильо в неверности рисунка, в излишней натуральности, наконец, в недостатке высокого классического стиля. Я не знаток в живописи{199} и потому не знаю, до какой степени первый упрек справедлив. Упрек в излишней натуральности смешон; что же касается до недостатка классического стиля, то именно в этом-то недостатке, по моему мнению, и является гениальность Мурильо. Влияние древнего мира было благотворным противодействием средневековому воззрению, запутавшемуся в своих фантасмагориях, оно было необходимо, чтоб снова навести человека на прекрасную форму и материю, попранные им во имя так называемого духа. Но эта античная форма, которая дала итальянским художникам их классический стиль, с одной стороны, заслонила собой от них их современность и историю, а с другой — придала их христианским представлениям не свойственный им характер… Мурильо не был знаком с древними, никогда не видал созданий античного искусства, в которых, по моему мнению, есть всегда нечто условное, типическое{200}. Образцом и идеалом Мурильо были природа и его собственное чувство. Фантазия его никогда не производила ничего болезненного, нравственно-страдальческого; вместе с тем в нем нет ни малейшего следа чувственности и того пантеистически равнодушного элемента, который непременно более или менее входил в создания итальянских мастеров. В этом отношении это единственный религиозный живописец, какого только я знаю. Замечательно, что в Испании, где нравы были всегда так свободны, живопись отличается величайшим целомудрием. В образах Мурильо нет ничего сверхчеловеческого: это не обожественные, а в высшей степени облагороженные люди. В его мадоннах нет той неземной, холодной святости, того неопределенно-изящного выражения, какими отличаются мадонны итальянских мастеров: мадонны Мурильо — увлекательно-прелестные севильянки, со всею живостию и выразительностию своих физиономий; в них нет рафаэлевской серьезной и неестественной наивности и того китаизма{201}, каким отличаются мадонны его первой манеры. Мадонны Мурильо или прекрасные андалузки, во всей своей яркой, характеристической индивидуальности, или воздушны вроде фантастического видения. Но гениальность Мурильо особенно обнаруживается в искренности выражения, какой исполнены лица его святых, в изображении религиозного экстаза: здесь он не имеет себе соперника. Религиозность Мурильо страстная, пламенная, замирающая в восторге мистических видений, и в то же время не чуждая, не враждебная миру, нежная и любящая. В лицах его нет зловещей бледности монахов Сурбарана: это все свежие, бодрые, далеко не старые люди. Любимые предметы его — религиозный экстаз, благодатные видения, сила и чудо молитвы.