Милая моя кисанька, ах зачем я уже не на четвертой странице моего письма! Как тяжко гнетет мое сознание мысль о страшном расстоянии, разделяющем нас! Мне кажется, будто для того, чтобы говорить с тобою, я должен приподнять на себе целый мир. Вот у меня под рукою, перед глазами твой милый почерк, а любимая рука, что начертала эти буквы, – что делает она в эту минуту? Разлука представляется необъяснимой загадкой тому, кто умеет чувствовать.
Вчера, 13-го, между двумя и тремя часами пополудни я дорого дал бы за то, чтобы ты оказалась возле меня. Я был в Кремле. Как бы ты восхитилась и прониклась тем, что открывалось моему взору в тот миг! Беру в свидетели самого господина де Кюстина, которого, разумеется, нельзя заподозрить в пристрастии. Это единственное во всем мире зрелище. Отсылаю тебя к третьему тому его труда. Если тебе нравится Прага, то что же сказала бы ты о Кремле!
Оттуда я направился посмотреть на дом, который принадлежал некогда моему отцу и где протекло все мое детство. Он представился мне как во сне, и каким постаревшим и изнуренным я почувствовал себя, очнувшись! Мне пришлось вспомнить, что я обладаю тобою, дабы мое сердце не изнемогло и не растаяло. Однако нелепо пытаться передать эти ощущения <…>
Излишне говорить, что при каждом таком потрясении сердце во мне сжимается и устремляется к тебе. Но и ты постареешь. И мне кажется, что за время моего отсутствия ты совершенно и неотвратимо оказалась во власти этого недуга, именуемого временем.
Бедная моя кисанька, чего бы ни дал я, чтобы увидеть тебя хоть на единый краткий миг. Как бы это успокоило меня! <…>
Прощай, моя милая кисанька. Складываю это письмо, если только не вздумаю потом его продолжить.