Читаем Письма на волю полностью

…Вернулись с прогулки, если ее можно так назвать. Я и Маруся[74] писали тебе когда-то про радость нашей встречи. А теперь вот я даже не вижу ее. Мы — на разных прогулках, можем увидеться только случайно или украдкой. Нет слов у меня, чтобы вылить все бешенство, всю необъятную злобу. Подумай только: после стольких лет очутиться под одной крышей и не иметь возможности даже взглянуть друг на друга. Но все это ерунда, на все надо уметь находить способ. Мы все-таки вместе, мы все-таки нераздельно едины. В те редкие часы, когда нам удавалось бывать друг у друга (мы никогда не сидели в одной камере), мы положительно утопали в радости видеться, говорить, в воспоминаниях, рассказах, мечтах.

Кроме того, мы задумали и даже приступили к исполнению очень интересной и тебя касающейся работы, пока не скажу какой…[75]

29 мая 1931 г.

Ему же.

Милый, славный мой друг! Я уже долго сижу, склонившись над этим листком, и думаю, думаю. Мне хорошо. Хорошо думать о тебе, о нас обоих вместе, о солнечном Союзе, о бурной вашей жизни, о делах, таких интересных и важных на всем широком свете. А привычные звуки — шаги, голоса и звяканье ключей на дворе, на коридоре как-то уходят вдаль, притихают… Ну да, это тюрьма. Тюрьма. Тюрьма. Но разве можно когда-нибудь констатировать это спокойно? О нет! Момент — и притихший, ушедший вдаль звук дернет душу сильно и больно. Я заглушаю его опять мыслями о «многозвучной (но не угрюмой, а торжествующей — тут я не соглашаюсь с Горьким) музыке жизни земной», и мне опять хорошо, мне все-таки хорошо. Ведь это только тюрьма.

Вспоминаю о том, что последний раз писала тебе в январе, а теперь уже конец мая. И мне немножко стыдно за это. Но мне и радостно в то же время: ведь ты не сердишься на меня, правда? Ведь ничего из-за этого не изменилось, ведь я и после года молчания, после многих лет разлуки могу писать тебе так, как будто мы вчера только расстались, ведь ни ты, ни я не измеряем нашей дружбы количеством посланных писем. И вот это именно чудесно, это хорошо! А от тебя последнее письмо я получила в марте. Вот оно передо мной. Перечитываю его снова с радостью, с волнением.

Воображаю, что за бешеная, стремительная у вас теперь работа, что за напор. Ведь это — последние месяцы третьего года, года решающего, переломного. В здешних газетах и экономических изданиях все больше о вас заметок, статей. Жадно набрасываешься на каждую из них, нетерпеливо шелушишь злобную, часто непроходимо глупую болтовню, чтобы добраться до зернышка правды. И зернышек, надо сказать, находишь все больше и больше — но разве столько, сколько хочется? Увы! Мечешься в неведении, в нестерпимо страстном желании знать, в уверенности, что все прекрасно, лучше, чем себе воображаешь (но как же, как?), и неизменно утешаешься мыслью, что все увижу, увижу.

А вот то, что привет Алексея Максимыча [76] до меня не дошел, — это поистине досадно, даже больше того. Но зато какие замечательно радостные вести о нем я услышала после.

Так как, дружище, еще не было времен прекраснее наших, как же хочется о них по крайней мере читать. Как тоскуешь по бодрым, мощным, радостным словам. В «Wiadomo'sciach literackich» («Литературные вести») — органе литературных дегенератов — иногда прочтешь в хронике 2–3 строчки принужденной похвалы какой-нибудь новой поэме Саши Безыменского и загоришься. О, если бы прочесть! Но это так же недоступно, так же невозможно, как, например, увидеть самого Сашку и послушать его собственное чтение.

Иногда попадает в руки новая книжка, западная, конечно. Приступаю к чтению с напряженным интересом, хочу услышать биение сердца сегодняшнего дня. И что ж? На половине книжки злюсь, в конце — возмущаюсь. Что это за убожество мысли, что за анемичность чувств, что за ничтожность стремлений, бессилие жить и хотеть!

Возмущение мое не лишено злорадства, некоторой доли удовлетворения: хорошо, еще одно доказательство, наглядное и убедительное, еще один неотразимый факт «их» разложения. И я повторяю: так, так, выше носа не подпрыгнешь! Каковы времена, таковы и птицы, таковы и песни!

Ну, хочешь знать, что у меня еще за событие? Сижу в новой камере, с новой товаркой. В прежней камере я сидела целых два года (каков темп жизни, каково разнообразие!). И мне жаль было с ней расставаться. Там я видела из окна Вислу, сад, вдали — темно-синий лес, а близко — мои любимые три одинокие ели на пригорке. В сильный ветер они шумят протяжно и глухо, как целый бор. Сосновый бор — какое далекое это воспоминание.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Адмирал Советского Союза
Адмирал Советского Союза

Николай Герасимович Кузнецов – адмирал Флота Советского Союза, один из тех, кому мы обязаны победой в Великой Отечественной войне. В 1939 г., по личному указанию Сталина, 34-летний Кузнецов был назначен народным комиссаром ВМФ СССР. Во время войны он входил в Ставку Верховного Главнокомандования, оперативно и энергично руководил флотом. За свои выдающиеся заслуги Н.Г. Кузнецов получил высшее воинское звание на флоте и стал Героем Советского Союза.В своей книге Н.Г. Кузнецов рассказывает о своем боевом пути начиная от Гражданской войны в Испании до окончательного разгрома гитлеровской Германии и поражения милитаристской Японии. Оборона Ханко, Либавы, Таллина, Одессы, Севастополя, Москвы, Ленинграда, Сталинграда, крупнейшие операции флотов на Севере, Балтике и Черном море – все это есть в книге легендарного советского адмирала. Кроме того, он вспоминает о своих встречах с высшими государственными, партийными и военными руководителями СССР, рассказывает о методах и стиле работы И.В. Сталина, Г.К. Жукова и многих других известных деятелей своего времени.Воспоминания впервые выходят в полном виде, ранее они никогда не издавались под одной обложкой.

Николай Герасимович Кузнецов

Биографии и Мемуары
100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии