Но Марыся от сильного волнения не могла ничего проглотить. Я видела, как она старалась, не желая нас огорчить. Я поставила перед ней чашку с жидким борщом.
— Выпей, — попросила я, — это очень полезно.
С горем пополам она справилась с блюдом. По традиции мы поставили на стол прибор неизвестному путнику. Для меня этим путником был ты. Михал и Марыся жили с уверенностью, что ты за границей. Я не давала им повода сомневаться в этом. Достаточно было того, что я сама умирала от страха. Не имело смысла подключать к моим переживаниям маленького мальчика и больную женщину.
Меня мучила мысль, что я не известила профессора о твоей судьбе. Профессор был хорошим знакомым отца, даже приятелем. Последний раз я видела его в июле тридцать девятого года, когда он собирался в Америку.
— Не знаю, хорошее ли это время для путешествия, — сказал тогда отец. — Что-то дурное витает в воздухе.
— Летом случаются только революции, Артур, — шутливо ответил профессор. — В случае чего успею вернуться.
— А может, как раз лучше не возвращаться, — вмешалась в разговор мать.
Оба посмотрели на нее.
— Дорогая пани, старый волк залечивает свои раны дома, а на чужбине погибает…
Было видно, что отец с ним согласен, я поняла это по выражению его лица. Но профессор не успел вернуться и остался в Америке до конца войны. О его возвращении я услышала по радио. Он сразу возглавил отдел в клинике. Что будет, если он узнает меня? Вполне вероятно. Однако я все же решилась на разговор с ним. Представлюсь ему под сегодняшним именем, подумала я, а в случае расспросов во всем признаюсь. Он бы не предал меня. Он даже понял бы меня. Я договорилась через секретаря встретиться с ним по личному вопросу. Отпросилась с работы, так как профессор назначил встречу в клинике перед обедом. Он был очень занят. Когда я вошла в его кабинет, что-то дрогнуло во мне. Это было похоже на боль от давно вырванного зуба, точнее, воспоминание об этой боли. Профессор встал из-за стола. Он ужасно постарел.
Абсолютно седые волосы, испещренное складками лицо и глаза в окружении сетки мелких морщин. Мы смотрели друг на друга.
— Пани Хелинская, — наконец усмехнулся он.
— Да, — ответила я, чувствуя, что он меня узнал.
— Может, я попрошу, чтобы нам принесли кофе? — с теплотой в голосе спросил он.
Это обращение было не к Кристине Хелинской, а исключительно к Эльжбете Эльснер.
— С удовольствием, — ответила я.
Он предложил мне сесть и угостил сигаретой.
— Пан профессор… я пришла по делу Анджея Кожецкого. — Я помолчала в поисках подходящих слов.
— Что с ним?
— У него проблемы. Он не мог быть тогда на дежурстве и очень волновался. Известить вас об этом не было возможности…
— Да-да, такое время… Могу я чем-нибудь помочь?
— Нет, думаю, нет, — ответила я.
— Я всегда приму его назад…
Как Кристина Хелинская, я все дела решила. Но у профессора было многое, что рассказать той, другой. И он поведал, каким адом была для него жизнь вдали от страны. Он старался что-то делать, взывал к милосердию, стараясь защитить тех, кого посылали в газовые печи, помочь горящему гетто. Никто не хотел его слушать. Я верила ему. И понимала его лучше, чем он подозревал. Ведь мне было отлично известно, что такое угрызения совести. Когда профессор говорил о помощи евреям, то я подумала, как бы ты отнесся к этому разговору. Наверное, не упрекнул бы его в том, что он забыл о восставших поляках, которым тоже никто не пришел на помощь.
Но для меня это не улучшило бы ситуацию. Я существовала в раздвоенном состоянии не только из-за происхождения. Где-то в глубине души во мне боролись две натуры, еврейская и польская. Я считала, что союз с тобой предрешал эту борьбу. И, тем не менее, все было не так просто. Профессор вытащил на поверхность только часть проблемы. Я поняла это, глядя в печальные глаза старого еврея.
На прощание он поцеловал мне руку.
— Если я могу быть чем-нибудь полезен, то обращайтесь в любое время, — взволнованно произнес он.
Я поблагодарила его. Он оказался таким, как я и предполагала, — чутким, умеющим хранить тайны. Если мне приходилось выдавать себя за кого-то другого, профессор понимал это. С ним я хоть на мгновение могла быть собой, но именно этого и боялась. Возвращение в старую шкуру угрожало опасностью. Я была уверена в этом. Однако это возвращение произошло, и как часто бывает в жизни — по чистой случайности. Твое отсутствие в Варшаве ослабило мою бдительность. Я уже не боялась прохожих. И наткнуться на кого-то из старых знакомых не казалось, как раньше, катастрофой. Я теперь всюду ходила одна, поэтому, встретив кого-то из своего прошлого, могла бы как-то оправдаться, попросить сохранить все в тайне, точнее, промолчать, потому что «сохранить в тайне» — слишком интеллигентный оборот для такого случая. «Прошу сохранить в тайне, что в гетто я была проституткой», — звучало плохо. Итак, я перестала опасаться прошлого. Может, поэтому оно натолкнулось на меня… Однажды на улице какая-то женщина нахально задела меня сумкой и даже не обернулась.