— Посмотрите же, — сказал патер, — насколько мало вы смыслите в этом. Перечисляются ведь «черты ума слабого и невоспитанного, не имеющего привязанностей приличных и естественных, которые он должен был бы иметь», как говорит отец Лемуан в конце своего описания. Вот как он «учит добродетели и христианской философии», согласно цели, поставленной себе в данном труде, как он это заявляет в предисловии. И действительно, нельзя отрицать, что его способ рассматривать набожность подходит свету совсем иначе, чем тот, которым пользовались прежде.
— Не может быть и сравнения, — сказал я, — и я начинаю надеяться, что вы сдержите свое слово.
— Вы убедитесь в этом гораздо лучше впоследствии, — сказал он, — до сих пор я говорил вам о набожности лишь в общих чертах. Но, чтобы в подробностях показать вам, насколько наши отцы облегчили ее, вот, например, разве это не полное утешение для честолюбцев узнать, что можно соблюдать истинную набожность вместе с необузданной любовью к почестям.
— Как, отец мой, если даже они стремятся к ним безо всякой меры?
— Да, — сказал он, — так как все это лишь простительный грех, только бы они не желали величия для того, чтобы удобнее было оскорблять Бога и государство. А простительные грехи не мешают быть набожным, так как от них не свободны и величайшие угодники. Послушайте Эскобара (тр. 2, пр. 2, >fe 17): «Честолюбие, которое состоит в чрезмерном желании чинов и почестей, само по себе простительный грех: но когда стремятся к этому величию, чтобы вредить государству или с большим удобством оскорблять Бога, то эти побочные обстоятельства делают его смертным грехом».
— Это довольно удобно, — отец мой.
— И не является ли это, — продолжал он, — учением очень снисходительным для скупцов, когда говорится, как у Эскобара (тр. 5, пр. 5, 154): «Я знаю, что богачи не совершают смертного греха, если не дают милостыни от своего избытка при тяжкой нужде бедняков:
— Действительно, — сказал я, — если это так, то я вижу ясно, что не сведущ в грехах.
— Чтобы еще лучше доказать вам это, — сказал он, — не думаете ли вы, что высокое о себе мнение и самодовольство по отношению к собственным произведениям — один из самых опасных грехов? И не изумитесь ли вы, если я покажу, что, если даже это высокое о себе мнение и безосновательно, оно не только не грех, а, напротив, дар Божий?
— Возможно ли, отец мой?
— Да, — сказал он, — и это нам открыл наш великий о. Гарасс в своей французской книге, озаглавленной
— Вот, — сказал я ему, — прекрасные решения в пользу тщеславия, честолюбия и скупости. А зависть, отец мой, труднее ли извинить ее?
— Это щекотливый вопрос, — сказал патер. — Надо прибегнуть к различениям отца Бони в его
— А на каком же основании, отец мой?
— Слушайте, — сказал он — «Так как благо, заключающееся в вещах временных, так ничтожно и так маловажно для неба, что не имеет никакого значения перед Богом и его святыми».
— Но, отец мой, если благо это так
— Вы неверно поняли, — сказал патер, — вам говорят, что это благо не имеет никакого значения для Бога, но не для людей.
— Я не подумал об этом, — сказал я, — и надеюсь, что благодаря этим различиям не останется больше смертных грехов на свете.
— Напрасно вы так думаете, — сказал патер, — есть ведь такие грехи, которые по своей природе всегда смертны, как, например, леность[161].
— Увы, отец мой! — сказал я ему. — Прошай, значит, все удобства жизни?
— Подождите, — сказал патер, — когда вы увидите определение этого порока, которое дает Эскобар (тр. 2, пр. 2, № 81), может быть, вы станете судить иначе; послушайте его: «Леность есть грусть о том, что вещи духовные суть духовные, как если бы, например, стали огорчаться тем, что таинства служат источником благодати; и это смертный грех».
— Отец мой, — сказал я, — не думаю, чтобы кому — нибудь взбрело в голову когда — либо быть ленивым таким образом.