Читаем Письма к Максу Броду полностью

Я тебя даже не поблагодарил за вырезки, во всем чувствуется удача, уверенность, они легко водят твоей рукой. Насколько мрачнее работы Оскара, уязвленные, часто тягостные, им особенно не хватает какого-то общественного чувства, но вообще он тоже это умеет, несгибаемый человек. Феликс меня забыл, «Зельбствер» он мне уже с некоторых пор не посылает, и даже здешний врач, д-р Леопольд Штрелигер, которого я рекомендовал ему как нового подписчика, еще не получил номеров. Некоторое время назад я прочел «Литературу»[102] Крауса. Знаешь ли ты ее? По тогдашнему впечатлению, которое с тех пор, конечно, уже сильно ослабло, она мне показалась необычайно точной, не в бровь, а в глаз. В этом маленьком мире немецко-еврейской литературы царит действительно он или представляемое им начало, которому он так восхитительно подчинен, что сам даже путает себя с этим началом и позволяет путать другим. Думаю, я довольно хорошо различаю, что в этой книге лишь остроумие, впрочем великолепное, затем, что можно считать прискорбным убожеством и, наконец, что есть истина, хотя бы настолько, насколько истинна моя пишущая рука, такая же отчетливая и пугающе телесная. Остроумие главным образом жаргонное, так пользоваться еврейским жаргоном, как Краус, не умеет никто, хотя в этом немецко-еврейском мире вряд ли кто владеет чем-то, кроме жаргона, если говорить о жаргоне в самом широком смысле, а именно как о громком, или молчаливом, или даже мучительном для самого себя присвоении чужой собственности, которую ты не получил по наследству, а лишь ухватил (более или менее) мимоходом и которая остается чужой собственностью, даже когда нельзя указать ни на малейшую ошибку в языке, ибо здесь на все указывает лишь тишайший голос совести в покаянные часы. Я не хочу этим ничего сказать против жаргона, сам по себе жаргон даже красив, это органическое соединение канцелярско-немецкого с языком жестов (как это пластично: «На что такое ему талант?», или это, с разведенными руками и вскинутым подбородком: «Вы только подумайте!», или это, со скрещенными ногами: «Он пишет. О ком?») и результат нежного чувства языка, когда понимаешь, что в немецком языке действительно живыми являются лишь диалекты, а кроме них, лишь глубоко личный литературный язык, тогда как все остальное, языковая середина, не что иное, как прах, которому придается видимость жизни, лишь когда живые еврейские руки копаются в нем. Это факт, забавный или ужасный, как угодно; но почему евреев так неумолимо тянет туда? Немецкая литература жила и до того, как евреи освободились, и жила великолепно, прежде всего, насколько я вижу, в среднем она никогда не была менее разнообразной, чем сейчас, может быть, сейчас она даже потеряла в разнообразии. И Краус особенно хорошо понял связь того и другого с еврейством как таковым, или, точнее, с отношением молодых евреев к своему еврейству, с ужасным внутренним состоянием этого поколения, или, вернее сказать, на его примере это стало очевидно. Он нечто вроде дедушки из оперетты, от которого отличается лишь тем, что вместо того, чтобы сказать «ого», еще и сочиняет скучные стихи. (Впрочем, не без оснований, с тем же основанием, с каким Шопенгауэр вел тягостно-веселую жизнь, все время сознавая, что проваливается в ад.)

Больше, чем психоанализ, мне в данном случае нравится сознание, что этот отцовский комплекс, которым кое-кто духовно питается, относится не к невинному отцу, а к еврейству отца. Уйти от еврейства, по большей части при неявном согласии отца (эта неявность была возмутительна), хотело большинство начавших писать по-немецки, они этого хотели, но задними лапками прилипли к еврейству отца, а передними не могли нащупать никакой новой опоры. Отчаяние, порожденное этим, служило для них вдохновением.

Вдохновение это не менее почетное, чем любое другое, но при ближайшем рассмотрении все-таки с некоторыми печальными особенностями. Первоначально их отчаяние находило возможность разрядки не в немецкой литературе, как это может показаться на первый взгляд. Они жили между тремя невозможностями (которые я лишь случайно называю языковыми невозможностями, так называть их проще всего, но можно их назвать и совсем иначе): невозможность не писать, невозможность писать по-немецки, невозможность писать по-другому, сюда едва ли не стоит добавить четвертую невозможность, невозможность писать (ибо отчаяние не было чем-то, что можно успокоить творчеством, оно было врагом жизни и творчества, творчество здесь было чем-то временным, как для того, кто пишет свое завещание перед тем, как повеситься, — это временность, которая может длиться целую жизнь), то есть это была со всех сторон невозможная литература, цыганская литература, которая похитила из колыбели немецкое дитя и в величайшей спешке кое-как приспособила, потому что кому-то надо плясать на канате. (Но это даже не было немецкое дитя, это было ничто, можно было просто сказать, что танцует[103] кто-то)…

(Запись обрывается.)

Перейти на страницу:

Похожие книги

Адмирал Советского Союза
Адмирал Советского Союза

Николай Герасимович Кузнецов – адмирал Флота Советского Союза, один из тех, кому мы обязаны победой в Великой Отечественной войне. В 1939 г., по личному указанию Сталина, 34-летний Кузнецов был назначен народным комиссаром ВМФ СССР. Во время войны он входил в Ставку Верховного Главнокомандования, оперативно и энергично руководил флотом. За свои выдающиеся заслуги Н.Г. Кузнецов получил высшее воинское звание на флоте и стал Героем Советского Союза.В своей книге Н.Г. Кузнецов рассказывает о своем боевом пути начиная от Гражданской войны в Испании до окончательного разгрома гитлеровской Германии и поражения милитаристской Японии. Оборона Ханко, Либавы, Таллина, Одессы, Севастополя, Москвы, Ленинграда, Сталинграда, крупнейшие операции флотов на Севере, Балтике и Черном море – все это есть в книге легендарного советского адмирала. Кроме того, он вспоминает о своих встречах с высшими государственными, партийными и военными руководителями СССР, рассказывает о методах и стиле работы И.В. Сталина, Г.К. Жукова и многих других известных деятелей своего времени.Воспоминания впервые выходят в полном виде, ранее они никогда не издавались под одной обложкой.

Николай Герасимович Кузнецов

Биографии и Мемуары
100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии