недавно ты мне снился, сам по себе сон не представлял чего-то особенного, мне это часто снится: будто я беру какую-то палочку или просто отламываю ветку, криво втыкаю ее в землю, сажусь на нее, как ведьма на метлу, или просто опираюсь, как опираются на тросточку, — и этого оказывается достаточно, чтобы передвигаться длинными низкими прыжками, поднимаясь, снижаясь, как захочу. Если разбега не хватает, достаточно всего лишь еще раз оттолкнуться от земли — и я лечу дальше. Такое мне снится часто, но на этот раз тут каким-то образом присутствовал и ты, ты куда-то всматривался или ждал меня, и как будто это происходило в помещении Рудольфинума. И получается так, что я каждый раз вынужден причинять тебе какой-то вред или по крайней мере отнимаю у тебя время. Правда, совсем по мелочам, однажды я потерял маленькую железную палочку, которая принадлежала тебе, и должен был в этом сознаться, в другой раз своим полетом заставил тебя долго ждать; то есть действительно мелочи, но удивительно было, с какой добротой, терпением и спокойствием ты все это принимал. Может быть — этой мыслью кончался сон, — ты был убежден, что мне, при всей кажущейся легкости, все-таки тяжело, может, ты склонялся к этой мысли как единственному объяснению моего поведения, которого в противном случае никак нельзя было понять. И даже малейшим упреком ты не испортил мне этих ночных радостей.
А вообще я и днем чувствую себя неплохо, во всяком случае что касается легких. Ни температуры, ни одышки, все меньше кашляю. Зато досаждает желудок.
Когда приедешь в Швейцарию?
Сердечный привет,
Приветы Феликсу и Оскару.
[Шелезен, штемпель 6.II.1919]
Дорогой Макс,
как ты противишься своему предназначению и как это предназначение ясным, громким и звучным языком о себе заявляет; что же говорить другим, чье предназначение дает о себе знать едва слышным шепотом или вовсе молчит.
Пока ты во сне мучился собственными мыслями[77], я ехал на тройке по Лапландии. Это было нынешней ночью, вернее, я еще не ехал, но тройка уже была запряжена. Оглобля повозки представляла собой громадную кость животного, и кучер объяснил мне технически довольно изобретательный и странный способ, каким в нее запрягают. Не буду сейчас этого пересказывать. Затем до северных краев донесся знакомый звук, это был голос моей матери, а может, она присутствовала здесь собственной персоной и обсуждала национальный костюм мужчины, объясняя, что штаны у него из бумажной ткани и изготовлены фирмой Бонди. Связь с воспоминаниями предшествующих дней очевидна: тут и еврейская тема, и разговор о бумажной ткани был, и о Бонди тоже.
Еврейскую тему здесь представляет молодая девушка[78], надо надеяться, не очень тяжело больная. Это одновременно обычное и удивительное явление. Не еврейка и не не-еврейка, не немка и не не-немка, любящая кино, оперетту и комедии, пудру и фату, располагающая неисчерпаемым и бесконечным множеством наглейших жаргонных выражений, в целом довольно невежественная, скорее веселая, чем грустная, — вот тебе ее примерное описание. Если же вздумается описать ее национальную принадлежность, придется сказать, что она принадлежит к нации лавочниц. И притом в душе храбрая, честная, самозабвенная — столько великолепных свойств в этом существе, хоть и не лишенном телесной красоты, но крохотном, как мошка, что летит на свет моей лампы. Этим, и не только этим, она похожа на фройляйн Бл., о которой ты вспоминаешь, должно быть, без приязни. Не мог бы ты одолжить мне для нее «Третью фазу сионизма»[79] или что-нибудь другое, что ты сочтешь нужным? Ей это будет непонятно, ей это будет неинтересно, я не буду настаивать, чтобы она читала, — но все-таки.
Времени у меня немного, можешь мне в этом поверить, не хватает дня, сейчас уже четверть двенадцатого. Большую часть времени приходится лежать на открытом воздухе, я лежу один на балконе, гляжу на лесистые холмы.
Со здоровьем неплохо, впрочем, желудок и кишечник не совсем в порядке. Нервам, или как это еще называется, тоже стоило бы пожелать большей устойчивости, уже со вторым человеком у меня здесь складывается так. Принять в себя нового человека, особенно его страдания, а главное — борьбу, которую он ведет и в которой другие, как ему кажется, понимают больше, чем сам этот человек, — ведь это нечто прямо противоположное родам.
Будь здоров. Привет Феликсу и Оскару.
«Зельбствер» я получил. Что ты, собственно, подразумеваешь, когда говоришь: «Палестина вообще непонятна»?
[Шелезен], 2 марта [1919]
Дорогой Макс,
я даже не поблагодарил тебя за прекрасную книгу. Пожить некоторое время в ее атмосфере благотворно. У меня при этом, не знаю, преимущество ли это или наоборот, ко всему примешиваются юношеские воспоминания и юношеские чувства.