Как все одно за другим сходится к Арнольду и от него же опять расходится, все живет без малейшего намека на постороннюю музыку. Это, конечно, обобщение, одновременно примыкающее к «Смерти мертвецам!»[19]. Я целую тебя.
Твой
Юнгборн, 10 июля 1912
Мой дорогой Макс, твое письмо прямо-таки пылает у меня в руках от радости, поэтому отвечаю сразу. Твое стихотворение украсит отныне мою хижину, и, проснувшись ночью, что случается часто, потому что я еще не привык к шорохам травы, деревьев, воздуха, я буду его читать при свече. Возможно, когда-нибудь дойдет и до того, что я стану декламировать его наизусть, это меня возвысит, пусть даже только внутренне, когда я останусь непризнанным, на бобах. В нем есть чистота (лишь «тяжелые грозди» в двух строках оказываются необязательным излишеством, надо бы поправить), но, кроме того, и это главное, ты предназначил его для меня, не правда ли, может быть, подаришь его мне, даже не станешь печатать, ведь знаешь, для меня в этом мире нет ничего важнее союза, о котором я больше всего мечтал.
Славный, умный, дельный Ровольт! Уходи, Макс, уходи от Юнкера, уноси от него все или хотя бы как можно больше. Он тебя удерживал, не думая о тебе, в это я не верю, так что ты на правильном пути, это судьба. Шрифт клейстовских анекдотов совершенно подходит, этот сухой шрифт сделает еще слышней шум «Высоты чувств»[20].
Ты не пишешь ни о «Ежегоднике»[21], ни о «Биллинге»[22], «Понятие»[23] Ровольт берет бесплатно? Мне, конечно, приятно, что он думает о моей книге, но писать ему отсюда? Не знаю, что бы я ему написал.
Если служба тебе немного докучает, это ничего, на то она и существует, ничего другого от нее желать нельзя. Зато можно пожелать, чтобы уже в ближайшее время явился Ровольт или кто-нибудь другой и вытащил тебя с твоей службы. Но только потом надо, чтобы он оставил тебя в Праге и чтобы ты хотел остаться! Здесь уже хорошо, но я ни на что не способен и грущу. Конечно, это когда-нибудь кончится, я знаю. Роман[24] так велик, как будто я размахнулся писать по всему небу (такому же бесцветному и неясному, как сегодня) и, начав писать первую же фразу, тут же запутался. Но я уже понял, что, как бы безнадежно ни было уже написанное, пугаться не надо, и этот опыт вчера мне очень помог.
Зато мой дом доставляет мне удовольствие. Пол все время устлан травами, которые я приношу. Вчера перед сном мне даже чудились женские голоса. Если не знать звука босых ног, шлепающих по траве, то, когда лежишь в постели и мимо пробегает человек, можно подумать, что это буйвол, который за ним гонится. Никак не могу научиться косить.
Будь здоров и привет всем.
Твой
[Юнгборг в Гарце, июль 1912]
Мой дражайший Макс! Помучившись, я решил прекратить. Нет больше сил, и в ближайшее время я вряд ли буду в состоянии улучшить оставшуюся штуковину[25]. Сейчас я этого не могу, но, несомненно, смогу когда-нибудь, в более благоприятные времена, и неужели ты действительно хочешь мне посоветовать – почему, хотел бы я знать, – чтобы я в ясном уме разрешил напечатать что-нибудь плохое, что мне потом будет неприятно, как те два разговора в «Гиперионе»[26]. Того, что пока переписано на пишущей машинке, для книги, наверное, недостаточно, однако невозможность напечататься и даже более досадные вещи немногим хуже этого проклятого самопринуждения. В этих пьесах есть несколько мест, насчет которых я хотел бы посоветоваться с десятком тысяч людей, но, если я их придержу, мне никто не нужен, кроме тебя и меня, и я доволен. Признай, что я прав! Эта необходимость все время писать и думать уже и так мешает мне все время и без нужды мучит. Оставить плохие вещи окончательно плохими можно лишь на смертном одре. Скажи мне, что я прав или, по крайней мере, что ты на меня не в обиде; тогда я с чистой совестью и спокойный в отношении тебя снова смогу приняться за что-нибудь другое.
Твой
[Юнгборн], 22.VII.1912