не говори, что если я не поехал в Германию, то это потому, что мною руководит «правильный инстинкт». Здесь было что-то другое. Теперь я уже около недели снова здесь, эту неделю я провел не особенно весело (потому что историю о замке пришлось отложить, по-видимому, навсегда, после катастрофы, начавшейся за неделю до поездки в Прагу, она не желала снова складываться, хотя написанное в Плане не так плохо, как то, что тебе известно), не особенно весело, но очень спокойно, я едва ли не растолстел, потому что мне вообще спокойнее всего, когда я бываю с Оттлой один, без зятя и гостей. Вчера после полудня, опять вполне спокойного, я прохожу мимо хозяйской кухни, и у нас заходит небольшой разговор, хозяйка (сложное явление), до сих пор державшаяся с формальной любезностью, но холодная, злая, коварная по отношению к нам, в последние дни стала к нам совершенно необъяснимо открытой, сердечной, дружелюбной, и вот мы заводим небольшой разговор: о собаке, о погоде, о том, как я выгляжу («Jak jste prisel, mel iste smrtelnou barvu»{11}), дернуло же меня за язык просто ради щегольства сказать, что мне здесь очень нравится, что я вообще с удовольствием бы здесь остался и что лишь необходимость питаться в гостинице удерживает меня от этого; ее предположение, что здесь можно затосковать, я отклонил как смехотворное, и тут происходит нечто совершенно непредвиденное, если иметь в виду наши прежние отношения (а ведь она женщина богатая): она заявляет, что готова кормить меня, сколько я пожелаю, заранее оговаривает детали, ужин и т. д. Я, весьма обрадованный, благодарю за предложение, все решено; я, уже убежденный, что останусь здесь на всю зиму, еще раз благодарю и ухожу. Но тут же, когда я еще поднимаюсь по лестнице в свою комнату, происходит «катастрофа», уже четвертая здесь, в Плане. (Первая была в день, когда шумели дети, вторая, когда пришло письмо от Оскара, третья — когда речь шла о том, что Оттла уже 1 сентября должна переселиться в Прагу, а я останусь еще на месяц и буду питаться в гостинице.) Что бывает с человеком в таком состоянии, описывать нет надобности, ты это сам знаешь, но знакомое тебе по опыту тут надо возвести в степень, когда лишь задним числом осознаешь, как все это на тебя обрушилось. Прежде всего я осознаю, что уже не смогу спать, из сердца выест эту способность, я ведь уже сейчас не сплю, как если бы уже не спал последнюю ночь. Потом я выхожу из дома, не способный ни о чем другом думать, меня донимает один лишь этот ужасный страх, а в моменты просветления еще и страх перед этим страхом. На перекрестке я случайно встречаю Оттлу, причем в том же самом месте, где я встретил ее с моим ответным письмом Оскару. На этот раз все происходит немного лучше, чем тогда. Ведь теперь очень важно, что скажет Оттла. Если она хоть намеком одобрит план, тогда я безнадежно потерян по крайней мере на несколько дней. Ибо, что касается меня лично, мне совершенно нечего возразить против этого плана, он скорее отвечает великому моему желанию: одиночество, покой, хороший уход, недорого, можно провести осень и зиму в этой местности, которая мне так нравится. Какой может быть довод против? Никакого, кроме страха, а это не довод. Так что, если Оттла не найдет возражений, я вынужден буду выдержать сам с собой эту борьбу, борьбу на уничтожение, и в конце концов наверняка не останусь. Но, к счастью, Оттла сразу начинает разговор с того, что оставаться я не могу, воздух слишком сырой, туман и пр. Тем самым напряжение разрядилось, и я могу сделать признание. Хотя некоторое затруднение еще остается — в связи с тем, что предложение уже принято, — по мнению Оттлы, это неважно, но мне эта трудность представляется чудовищной, ведь и вся история приобретает чудовищные размеры. Пока я, во всяком случае, немного успокаиваюсь, то есть успокаивается рассудок, насколько он во всем этом участвует, сам же я не успокаиваюсь, слишком много высвободилось такого, что теперь живет своей собственной жизнью, и его уже не успокоишь одним словом, для этого надо, чтоб прошло какое-то время. Потом я иду один в лес, как делаю каждый вечер; время, когда в лесу темнеет, я люблю больше всего; но на этот раз я ощущаю лишь страх; он держится весь вечер, и ночью я не могу спать. Лишь утром, в саду при свете солнца он немного рассеивается, когда Оттле до меня удается поговорить о деле с хозяйкой, я тоже успеваю немного вмешаться в разговор, и, к моему великому удивлению (понять это я не в силах), проблема, способная поколебать мир, решается в результате беглого обмена несколькими фразами. Я чувствую себя Гулливером, присутствующим при беседе великанш. Похоже даже, что хозяйка приняла это предложение не слишком всерьез. А у меня весь день глаза впалые.