То, что ты говоришь о моем случае, верно, внешне это выглядит так, это утешает, но может привести и в отчаяние, ибо показывает, что страхи никуда не прорываются и все остается во мне. Этот мрак, который положено видеть лишь мне, и то не всегда, уже на другой день после этого дня я ничего не вижу. Но я знаю, что он никуда не делся и ждет меня, если… Ну, если я не разберусь сам с собой. Как прекрасно и как правильно ты все объясняешь, и, если таким образом ты приглашаешь меня в Берлин, я, конечно, поеду и мог бы даже поехать с Баумом, если бы мы вместе выехали из Праги. Надо принять во внимание и мою физическую слабость, как это делает Оттла, и отвратительное чувство валютного путешественника, который едет только потому, что это дешево, и не лишенный оснований страх перед беспокойством — причин много и в то же время всего одна, — одна, которую я ребенком как будто увидел величиной с булавку и про которую я теперь знаю, что только она и существует.
А насчет творчества? (Я, впрочем, пишу кое-как, не более, и все время мешает шум.) Возможно, мое объяснение к тебе не относится, и оно возникло лишь потому, что я хочу как можно больше сблизить твое творчество с моим. Отличие, конечно, существует, оно состоит в том, что я, даже если бывал когда-либо счастлив помимо творчества и всего, с ним связанного (не знаю наверняка, бывал ли), как раз тогда не способен был писать, из-за чего все, едва тронувшись, тотчас опрокидывалось, ибо страсть писать всегда брала верх, из чего вовсе не следует, что я настоящий, прирожденный, почтенный писатель. Я ушел далеко от дома и должен все время писать домой, хотя сам дом давно унесло куда-то в вечность. Все это писательство есть не что иное, как флаг Робинзона на самой высокой точке острова.
Чтобы еще немного облегчить себя жалобами: сегодня с половины четвертого — снова погрузочные платформы, стук, грохот бревен, крики грузчиков, вчера в 8 утра с этим совсем было покончили, но сегодня поезд привез новый груз, так что, по всей видимости, это будет продолжаться до полудня, который до сих пор всегда бывал прекрасным. Чтобы заполнить паузу, как раз сейчас шагах в ста от меня запустили конный ворот, обычно он стоит или его обслуживают разумные лошади, которых не нужно понукать, но сегодня в него запрягли волов, а им каждый шаг нужно объяснять всякими «хотт» и «хьо» и «sakramensk'a pak'az!»{8}. Чего еще ждать от этой жизни?
Вилла на Ваннзее, Макс! И мне, пожалуйста, тихую мансарду (подальше от музыкальной компаты), из которой бы уже не хотелось тронуться; будет даже незаметно, что я там.
А пока что вновь и снова — лишь эти страдания; за что? Это не придумано, но, когда сам это испытываешь, все совпадает и утешения бессильны. Но как может быть, что ты страдаешь и одновременно грезишь о Лебедином пруде[113]. (Это волшебно, я сейчас снова перечитал — скольжение поверх всей меланхолии — точка, расположившаяся на канапе, — старый русский замок — танцовщица — погружение в озеро — все…) В эти последние дни надо опять основательно поправиться («Юхху!» — кричит в этот момент мальчик у меня под окном, грохочут цепи на станции, только волам дали передышку, утро обещает быть суровым, дело в том, что сейчас прохладно, обычно солнце защищает меня от детей. Сегодня у меня нашлись бы силы поехать в Георгенталь.) Да, таких физических страданий, как на этот раз, у тебя еще не было, хоть ты это и отрицаешь. Этих физических страданий я не могу простить Э., даже если она в них не виновата: не могу хотя бы по тем причинам, на которые указал ты.
Я тоже получил жалобное письмо от Феликса. Думаю, ему помочь было бы легче, чем нам всем, но никто ему не помогает.
Получил ли ты мою открытку? Можешь ли ты оставить рассказ еще в Праге? Написал ли ты о Гауптмане? Всего доброго, пусть все наладится!