Несколько лет тому назад, я писал вам в моем первом письмо из деревни: «Вы хотите, чтобы я писал о нашем деревенском жите-бытье. Исполняю, но предупреждаю, что решительно ни о чем другом ни думать, ни говорить, ни писать не могу, как о хозяйстве. Все мои интересы, все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, сосредоточены на дровах, хлебе, скоте, навозе… Нам ни до чего другого дела нет».
Семь лет тому назад оно так и было, сидели мы, зарывшись в навозе, исполняли, что требуется, и ни до чего другого нам дела не было. Но вот и в наше захолустье стали врываться струи иного воздуха и полегоньку нас пошевеливать…
Коробочник Михайла, который прежде носил платки с изображениями петухов, голубков и разных неведомых зверей и цветов, вдруг предлагает платки с изображениями «предводителей к героев сербского восстания в Боснии и Герцеговине, бьющихся за веру Христа и освобождение отечества от варваров». Ну, как не купить! За 20 копеек вы получаете платок, на котором отпечатана приведенная надпись и 12 портретов с подписями же – тут и «генерал М.Г.Черняев», и «Лазарь Сочица», и «князь Милан сербский»…
На приезжей из Петербурга барыне – трехцветный сине-красно-белый галстук… Помощник начальника железнодорожной станции поступил в добровольцы и уехал в Сербию биться за веру Христа… Так называемый «Венгерец», торгующий вразнос мелким товаром, предлагает трехцветные – сине-красно-белые – славянско-русские карандаши…
Как-то случилось заехать в соседний кабачок, вхожу и слышу: «Черняев – это герой! Понимаете вы? Так ведь, в-дие, я говорю?», – обращается ко мне Фомин, бессрочно-отпускной уланский вахмистр, окруженный толпою крестьян, которым он объяснял сербские дела.
Сегодня в ночь забрали бессрочно-отпускных, в том числе и моего гуменщика Федосеича. Только что гуменщик опустил последнее «теплушко», прискакали с приказом из волости. Староста разбудил и меня, дело экстренное, приказ с «перышком». Бородка гусиного перышка прилеплена к сургучной печати, значит, гони, чтоб живо!.. Нужно ночью сделать расчет, уплатить Федосеичу заработанное жалованье, поднести на дорогу водочки, поставить нового гуменщика. Прощаются, плачут, подводчик торопит, чтобы поспеть к свету в город: «беспременно приказано к свету быть». Федосеич тоже торопится, нужно еще заехать в деревню, рубаху переменить, сапоги и мундир захватить, с женой и детьми попрощаться.
– Ну прощай, Федосеич.
– Счастливо оставаться, ваше в-дие.
– Выпей еще стаканчик, да и ты, подводчик, выпей.
– Благодарим покорно, ваше в-дие.
– Прощайте, Иван Павлыч, прощайте, Андрияныч, прощайте, Прохоровна, счастливо оставаться, ваше в-дие. Насчет мальчишки, ваше в-дие, что просил, возьмите в пастушки на лето.
– Хорошо, хорошо. Прощай, Федосеич.
– Счастливо оставаться, ваше в-дие.
Опять будят ночью. Приказ из волости – лошадей требуют завтра в волость, всех лошадей, чтоб беспременно к свету быть…
Федосеич вернулся из города, веселый, сияющий.
– Ну, что?
– Не взяли, ваше в-дие.
– Что ж? Опять овин топить будешь?
– Опять буду топить, ваше в-дие, – радуется Федосеич.
– Ну, ступай кури. Акеню опять на скотный двор поставить, а Фоку отпустить.
– Слушаю, ваше в-дие. Благодарим покорно, что принимаете.
– Отчего хорошего человека не принять?
– В других местах не принимают. Возись, говорят, с вашими бессрочными по ночам. Сегодня стоишь, а завтра тебя спросят. Беспокойство одно. Так и не принимают.
– А многих отпустили?
– Многих. Самую малость взяли.
– А спрашивали всех?
– Всех, всех в городе собрали.
Холсты выбирают на раненых… Бабы было заартачились, не хотели давать, но мужики заставили…
Сельский староста пришел. Выхожу. Вынимает что-то из-за пазухи, развертывает тряпицу – книжка с красным крестом.
– Нет, брат, своя есть!
Я иду в кабинет и торжественно выношу такую же книжку с красным крестом.
– Много ли собрал?
– Самую малость! Какие теперь весною у мужика деньги, хлеба у иного нет.
– И у меня собрано мало, господа тоже мало дают.
– Собирателей много.
Опять лошадей требуют.
Покос. День жаркий. Валят клевер. Косцы присели отдохнуть и трубочки покурить. На дороге показалась пыль, скачет кто-то… Иван-староста на жеребчике.
– За мной, должно быть, – говорит Митрофан.
Митрофан – бессрочно-отпускной унтер-офицер из местной уездной команды.
– За тобой! Мещанки разве в городе взбунтовались? – смеется кто-то из косцов. – Зачем тебя возьмут! Ты и службы-то никакой не знаешь, арестантов только водил.
– Митрофана требуют, – объявляет Иван, соскакивая с лошади.
Идем домой, нужно сделать расчет. У Митрофана – жена, двое детей – один грудной, слепая старуха, мать жены. У него есть в деревне своя избушка, своя холупинка, как говорит «старуха», корова, маленький огородец. Митрофан кормит семейство своим заработком, нанимаясь зимою резать дрова, а летом в батраки. По расчету Митрофану приходится получить всего 1 руб. 40 коп., потому что он все жалованье забирал мукой и крупой для прокормления семейства. Если Митрофана возьмут, то семейство его останется без всяких средств к существованию и должно будет кормиться в миру, если не выйдет пособия.
Колокольчик. Телега парой несется во весь дух. Остановились у застольной. Из телеги выскакивает Фролченок, бессрочно– отпускной молодой унтер-офицер, стрелок, со множеством разных нашивок на погонах.
– Попрощаться с вами заехал, А.Н.
Фролченок в покос иногда поденно работал у нас.
– Нужно ж водочки выпить на дорогу.
– Благодарим покорно.
Пьем водку, подносим старухе, матери Фролченка, которая едет его провожать в город, подводчику. Все они уже и без того выпивши.
– Счастливо оставаться, ваше в-дие.
Фролченок вскакивает в телегу… Пошел! Телега вскачь летит под гору.
Через два дня Митрофан и Фролченок возвращаются из города. Ошибка. Требовали зачем-то отставных: значит, «нашего царя неустойка», стало быть, бессрочных и подавно следует выгнать.
Митрофан молча опять взялся за косу, рад был, что дешево отделался. Фролченок хорохорился. Я, говорит, со старшины искать буду, я все платье распродал за бесценок.
– А зонтик продал? – подсмеиваюсь я.
Фролченок ходил в вольном платье и всегда носил с собой зонтик. Он служил в Москве у кого-то в камердинерах, при хорошем месте был, приехал в деревню в гости, а тут его и оставили дожидаться, пока потребуют на войну. Работал он у нас поденно. Клевер приходил косить, сено убирать. Мужицкую работу он, разумеется, знает, работник здоровый. Детей у него нет, жена с ним не живет. Ну, скосил десятину клевера, получил два рубля – гуляй с бабами. Прогуляет деньги, пальто и зонтик в сундук, косу в руки – и пошел махать. А тут потребовали, продал пальто и зонтик – и вдруг вернули. Обидно.
Потребовали опять всех бессрочных, продержали в городе несколько дней, Федосеича и Фролченка вернули, а Митрофана угнали.
Ополченцев взяли.
Турок пленных в город привезли. Савельич не утерпел, отпросился в город сапоги покупать, но «умысел другой тут был»: Савельич ходил турок смотреть,
– Сулеймана разбили, – докладывает староста Иван.
– Что ты!
– Я нарочно затем и вернулся, чтобы вам сообщить. На перекрестках Осипа Ильича встретил, из города едет, веселый такой. Что? – спрашиваю. «Турок, говорит, побили. В городе флаги навешаны, бо-гомоленье, во всех лавках газеты читают. Султана разбили, говорит». А я ему говорю, должно быть, Сулеймана… «Так, говорит, так – он у них вроде царя».
– Михей! валяй скорей на станцию за газетами.
Это было известие о поражении Мухтара-паши.
Митрофаниха пришла.
– Что тебе, Митрофаниха?
– Письмо от мужа пришла прочитать…
– Хорошо. Давай, прочитаю.
– «Милой и любезной и дрожайшей моей родительницы, матушки Арины Филипьевны, от сына вашего Митрофана в первых строках моего письма посылаю я тебе свое заочное почтение и низкий поклон от лица и до сырой земли и заочно я прошу у вас вашего родительского мир-благословения и прошу у вас, матушка моя, проси господа бога обо мне, чтобы меня господь спас. Ваша материнская молитва помогает весьма. Еще милому и любезному моему братцу» и т. д. следуют поклоны всем родственникам и потом: «еще, мои родители, уведомляю я вас, что я прибыл на место четыреста верст за Кавказ, стою теперь в лагерях под Карцеем в Турции и вижу свою смерть в двадцать верстах, а только судьбы своей не знаю; слышу я турецкие бомбы и вижу дым и ожидаю час на час в бой поступить…». Затем опять поклоны жене, детям, теще и наконец: «пропиши ты мне, как ты живешь и насчет выборки льна не было-ль тебе какого-нибудь препятствия, уплатил ли тебе барин мои остальные деньги или вычел за харчи; еще уведомь меня, как твое дело насчет детского пособия».
Митрофан еще зимой взял вперед деньги под жнитво ржи у меня и под выборку льна у соседней помещицы. Жена его, оставшаяся с слепой старухой-матерью и двумя детьми без всяких средств к существованию, потому что ее кормил своим заработком муж, должна была еще выполнить работы, на которые обязалась. И выполнила.
– Плевну взяли!
Приказано насушить по ведру капусты с души.
Приходил сотский. Требуют сведения о количестве владельческой земли, числе построек, примерном числе жителей и пр.
– Сегодня я в деревне на сходку попал, – докладывает Иван.
– Об чем же сходка?
– Да вот, насчет того, что сотский приходил. Он об чем бумагу-то приносил?
– Спрашивают – сколько земли, построек.
– Так. А мужики толкуют, сотский бумагу насчет нового «Положения» приносил. Говорят, что весной землемеры приедут землю делить.
– Ну!
– Я им смеялся, клевер-то, говорю, хоть нам оставьте. Да и загвоздку запустил.
– Как?
– Чему радуетесь? – говорю. – И за эту-то землю еле успеваете уплачивать, а как еще нарежут, чем платить будете?
– Что ж они?
– Сердятся. Ты, говорят, всегда так разведешь. Панам, говорят, казна теми деньгами заплатит, что с турок возьмет. Ты знаешь ли, говорят, какую бумагу сотский приносил? «Не знаю». – То-то. Бумага-то насчет земли.
– Да они почем же знают, какую бумагу?
– Сотский на мельницу заходил, рассказывал, должно быть.
В тот же день вечером загадал прийти ко мне зачем-то Егоренок, первый богач у нас в деревне: тысяч пять, говорят, у него в кубышке есть. Понятно, что насчет земли и бумаги, что сотский приносил, расспросить хотел. Разговорились.
– Что ж, говорю, земли поделим, а вот когда твою кубышку делить станем?
Смеется.
– Моя кубышка при мне. Это Иван Павлыч пустое на смех поднял. Мало ли что болтают. Разговор всякий идет. Совсем не то.
– Так как же ты понимаешь?
– А вот, говорят, все земли будут обложены – это верно. А кто не в состоянии платить, что будет положено, так другой может за себя взять, если ему есть чем заплатить.
– Понимаю.
– Верно так. Теперь таких хозяйств, как ваше, много ли? – Одно, два в уезде, а у других все земли пустуют. Чем же он подати платить будет? А мужичок заплатит, у мужичков еще много денег есть, вот в Холмянке какие богачи есть, в Хромцове тоже, в Семенишках, да мало ли – почитай, в каждой деревне один, два найдется.
– Ну, и ты тоже, при случае, земельку возьмешь?
– И я тоже. Вот так-то из кубышек деньги и повытащим, понемножку, понемножку, все и повытащим, – смеется он.
Молодого рябого кобеля прозвали Мухтаром. Все зовут его теперь Мухтаркой, Мухтаром, только один Кирей, пастух, по-старому зовет Соколом.
Коробочник Михайла принес военные картины, и «Чудесный обед генерала Скобелева под неприятельским огнем», и «Штурм Карса», и «Взятие Плевны». Все картины Михайла знает в подробности и, как прежде объяснял достоинства своих ситцев и платков, так теперь он рассказывает свои картины.
– Вот это, – объясняет он в застольной собравшимся около него бабам и батракам, – вот это Скобелев – генерал, Плевну взял. Вот сам Скобелев стоит и пальцем показывает солдатам, чтобы скорее бежали ворота в Плевну захватывать. Вон, видишь, ворота, вон солдаты наши бегут. Вот Османа-пашу под руки ведут – ишь скрючился! Вот наши Карс взяли, видишь, наш солдат турецкое знамя схватил? – указывает Михайла на солдата, водружающего на стене крепости знамя с двухглавым орлом.
– Это русское знамя, а не турецкое, – замечаю я.
– Нет, турецкое. Видите, на нем орел написан, а на русском крест был бы.
– Вот Скобелев обедает…
Сидор привез из города календарь. Иван, Авдотья, Михей, все пришли Гуркин портрет смотреть. У нас давно уже были все карточки и Черняева, и Скобелева, и других, но Гуркиной не было А Гуркинова портрета все ждали с нетерпением, потому что в народе ходит слух, что в действительности никакого Гурки нет, что Гурко – это переодетый Черняев, которому приказано называться Гуркой, потому что Черняева не любят, что как приехал Черняев, так и пошли турок бить. Слух, что Гурко переодетый Черняев, распространили
Опять Митрофаниха пришла. Еще письмо от Митрофана.
После обычных поклонов, просьбы о «мир-благословения» и т. д., он пишет: «мы пострадали на войне, приняли голоду и холоду при городе Карсе. Мы на него наступали в ночь с 5-го на 6-е ноября. Так как пошли наступать, нас турок стретил сильным огнем, мы на евто не взирали, шли прямо на огонь ихний, подошли к крепости, лишились своего ротного командира и полковника и убили командира бригадного, ну наши солдаты не унывали и всех турок из крепости выбили штыками. Такая была драка, нашего брата много легло, ну турок наколотили все равно, как в лесу валежнику наваляли; ночь была холодная, раненые очень пострадали больше от холоду». И далее: «еще, милая моя супруга, уведоми меня, как ты находишься с детьми и все ли живы и благополучны; еще припиши мне насчет коровы, продала или нет; если корова цела, то прошу не продавать, не обойдешься ли так как-нибудь, может господь даст, не возврачусь ли на весну домой. А если трудно будет прожить, то продай сани, себя голодом не мори».
– Ну, что ж, Митрофаниха, нужно ответ-то писать?
– Напишите, А.Н., вы лучше знаете, как писать.
– Вот ты все боялась, что Митрофан убит, а он, слава богу, жив. На радости можно водочки выпить.
Митрофаниха улыбается.
– Михей, поднеси-ка Митрофанихе красненькой. Ну, как же ты живешь?
– Перебиваемся кое-как. Вот насчет дров трудно: с осени валежник в лесу подбирали… Ишь: «турок как валежнику в лесу наваляли!» – засмеялась Митрофаниха, вспомнив про письмо: – а теперь снегом занесло.
– А насчет пособия – подала старшине просьбу?
– Подала.
– Что ж он сказал?
– Рассердился. Наругал – сами знаете, какой он ругатель, – тебя, говорит, в холодную посадить следует. Что выдумали!.. Прошение! Вы этак надумаетесь еще в город идти с прошениями. Вот я вас!
– А прошение взял?
– Взял. Писарь прочел. Эх, говорит, хорошо написано и бумага какая белая! Ступай домой, дожидайся, когда выйдет от начальства положение, тогда позовем. Матку тоже слепую приписали. Зачем? Это твоя матка, а не солдатова. Солдатова матка с другим сыном живет.
– Да ведь и солдатова матка тоже в «кусочки» ходит.
– Разговаривай еще.
Положение многих солдаток, оставшихся после бессрочных, вытребованных на войну, поистине бедственное. Прошло уже более года, а деревенским солдаткам – городским солдаткам выдают пособия – до сих пор еще нет никакого пособия, ни от волости, ни от земства, ни от приходских попечительств, существующих, большею частью, только на бумаге. Частная благотворительность выражается только «кусочками». Что было распродали и съели, остается питаться в миру, ходить в «кусочки». Бездетная солдатка еще может наняться где-нибудь в работницы, хотя нынче зимой и в работницы место найти трудно, или
Вот они – многострадальные матери!
К тому же нынче у нас полнейший неурожай. Я продаю сухую овинную рожь по 9 рублей за четверть. Степная, затхлая, проросшая рожь 7 рублей, 7 с полтиной. Мука 1 рубль, 1 рубль 10 копеек за пуд. Мало того, ржи в продаже нет, здешнюю рожь всю распродали, приели, степной не подвозят. Крестьяне начали покупать хлеб еще с октября. Уже в конце ноября я прекратил огульную продажу ржи и продаю хлеб только знакомым крестьянам из соседних деревень: стараюсь задержать хлеб до весны, потому что иначе некому будет работать. При таких обстоятельствах много ли подадут «побирающимся», а их является ежедневно более 20 человек. В соседней деревне из 14 дворов подают только в трех, да и какие кусочки подают – три раза укусить, как по закону полагается. Много ли же соберет солдатка, у которой двое детей, если ей нельзя идти далее своей деревни?
Вчера ко мне пришли пять солдаток за советом – что им делать?
– В волость ходили. Наругали, накричали. Нет, говорят, вам пособия, потому что за вашим обществом недоимок много. А я ему: что же мне-то делать? Не убить же детей? Вот принесу детей, да и кину тут, в волости. – А мы их в рощу вон в снег выбросим, ты же отвечать будешь, – говорит писарь.
– Да вы бы просили у волости свидетельств, что вы действительно солдатки с детьми. Куда бы ни пришла, теперь солдатке везде бы подали. Муж где?
– В Турции, пишет, за горами. И то просили свидетельств. Не дают. Не приказано, говорят, выдавать. А то выдай вам свидетельство, вы и почнете в город таскаться, начальство беспокоить. Сам становой сказал
– Чем же питаетесь?
– Что было, распродали, у меня две коровы было – за ничто пошли, теперь в миру побираемся. Мало подают – сам знаешь, какой нынче год.
– Вы бы в город, в земскую управу сходили.
– Ходила я. Вышел начальник, книгу вынес: ты, говорит, здесь с детьми записана, только у нас денег нет, не из своего же жалованья нам давать и мировым судьям жалованья платить нечем. Нет, говорит, в управе денег. Что нам делать? Посоветуй ты нам.
Я посоветовал отправиться к губернатору. И что же можно еще посоветовать? Кто же может помочь, кроме начальства? В миру только «кусочки» подают, но куда же она денет детей, чтобы идти за кусочками?
Начальство и холсты выбирает, начальство и капусту сушит, начальство и солдаткам поможет. Что же мы можем сделать без начальства?
Михей привез со станции известие, что Сулеймана – в этот раз заправду Сулеймана – разбили. В газетах еще ничего нет, а слух уже есть.
Дочь моя приехала из Петербурга и привезла карточку Гурко, большого формата. Все пришли смотреть. «Ишь какой большой, – замечает Иван, – который, разумеется, не верит, что Гурко переодетый Черняев, – его нужно рядом со Скобелевым на стену повесить, пусть двое повыше будут». У нас в столовой на стене прибиты карточки всех героев и вождей нынешней войны и рядом царские манифесты.