Лондон на моих глазах рассыпáлся — в прах. И только когда его не стало видно, отъехав от него приблизительно на час, я вновь увидела его, он стал возникать с каждым отдаляющим от него оборотом колес — весь целиком, и полнее, и стройнее; а когда я догадалась закрыть глаза, я вновь увидела его — мой, целый, с Темзой aller et retour, с Гайд-Парком, соседствующим с Вестминстерским аббатством, с королевой Елизаветой[1494] об руку с лордом Байроном, Лондон единовременный, единоместный, Лондон вне- и всевременный.
Конечно, это — налет. Останься я в нем, живи я в нем, без посещений Музеев и Аббатств, где-нибудь в норе, не глядя на него, но тáк, кругóм ощущая — он бы вошел сквозь мои поры, как я в него — сквозь его, каменные.
Есть три возможности познания.
Первое — под вéками, не глядя, всё внутри, — единственное полное и верное.
Второе — когда город рассыпается, не познание, а незнание, налет на чужую душу, туризм.
Третье — сживанье с вещью, терпение от нее, претерпевание, незанимание ею, но проникновение ею.
Так вóт — не удивляйтесь, милый В<ладислав> Ф<елицианович> — вот почему, когда Вы написали о встрече, беседе, я — задумалась.
Вовсе не претендуя на «целого и полного» Вас, на это исчерпывающее и одновременно неисчерпаемое творческое знание, я все же, наедине хотя бы со звуком тех Ваших интонаций в ушах или букв Вашего письма — больше, лучше, цельнее, полнее, вернее Вас знаю, чем — сидя и говоря с Вами в кафе, в которое Вы придете из своей жизни, а я — из своей, и — того хуже: каждый из своего дня, никогда ничего общего с жизнью не имеющего.
Если бы, как люди в старые времена, когда было еще время на дружбу, вернее — когда дружба считалась хлебом насущным, когда для нее должно было быть время, хотя бы четвертый час утра… итак, будем говорить просто <неразб> — если бы у этого кафе было будущее, завтрашний день, длительность, я бы сказала да (не Вам, это я не так скажу, а внутри себя!) — я бы просто перевела то общение на это, там — на здесь (хотя мне это всегда безумно трудно, я не привыкла к теснотам, а никогда в жизни такой не бывает свободы, полной и предельной, как внутри, — и не может быть)…
О да, у жизни, как она ни тесна, есть своя прелесть и сила — хотя бы звук живого голоса, ряд неуловимостей, которых не вообразишь.
Но тáк, туристически, налетом… Смотреть, который час (я же первая буду смотреть, только об этом и буду думать…).
Для этого надо быть человеком городским, общительным, бронированным, дисциплинированным, отчасти даже коммерческим, неуязвимым всем своим равнодушием — к душам, безразличием — к лицам.
Ничего этого во мне нет, а всё — обратное
Этот (девятый уже!) мой Париж я вообще ни с кем не вижусь, все мои реальные отношения с людьми роковым образом (и рок этот — я, т. е. все мое — от меня) — разрушаются, вернее — рассеиваются, как дни, а последние годы — годы — я вообще ни с кем не общаюсь — само случилось, — и знаю, почему: связанность домом, отдаленность Кламара, мое отсутствие привычки к женской «теплоте» — это все ищут, а вовсе не:
А все-таки очень хочу с Вами повидаться, хотя бы, чтобы сообщить последние сомнения редакции «Современных записок» относительно моей прозы[1496] — и вообще всякое другое… Не могли ли бы приехать ко мае — Вы, к 4-м часам. Ведь — просто! Есть № 89 трамвая, доходящий до Clamart-Fourche, а от Fourche — первая улица налево (1 минута).
И есть вокзал Монпарнас с самыми обыкновенными поездами. Вот — поезда, выписаны в точности, безошибочно. Ответьте, когда и какой поезд. Встретим Вас с сыном, посидим у меня и побеседуем спокойно. Иного способа свидеться — нет.
МЦ.
<Май 1934 г.>
Нет, надо писать стихи. Нельзя дать ни жизни, ни эмиграции, ни Вишнякам, ни «бриджам»,[1497] ни всем и так далеям — этого торжества: заставить поэта обойтись без стихов, сделать из поэта — прозаика, а из прозаика — покойника.
Вам (нам!) дано в руки что-то, чего мы не вправе ни выронить, ни переложить в другие руки (которых — нет).
Ведь: чем меньше пишешь, тем меньше хочется, между тобой и столом встает уже вся невозможность (как между тобой и любовью, из которой ты вышел).
Не отрешайтесь, не отрекайтесь, вспомните Ахматову:
не Вам и даже не всем, а просто: кто — мои стихи…
Никто. Никогда. Это невозвратно. Вы обкрадываете Лирику <неразб>, безглагольную, как всякое до, беспомощную, не сущую без нас, поэтов.
И именно потому, что нас мало, мы не вправе…
Это меня беспокоит до тоски — мысль о возможности такого рядом, почти со мной, ибо я давно перестала делить стихи на свои и чужие, поэтов — на «тебя» и «меня».
Я не знаю авторства <…>
<26 декабря> 1934 г.
Vanves (Seine),
33, Rue J. В. Potin
С праздниками, дорогой В<ладислав> Ф<елицианович>!