Рядом с Вами шла, можно сказать, шествовала — тоже, тогда, красавица, нынешняя Кн<ягиня> Ширинская, а тогда даже еще не Савинкова, у которой до сих пор глаза совершенно невероятной красоты.[949] Мы с ней часто видимся, они вместе с моей дочерью набивают зайцев и медведéй („Зайхоз“), зашивают брюхи, пришивают ухи и хвосты (у зайцев и медведей катастрофически маленькие, т. е. очень трудные: не за что ухватиться) и зарабатывают на каждом таком типе[950] по 40 сант<имов>, т. е., дай Бог — 2 фр<анка> в час, чаще — полтора. Она мне говорила о своих угрызениях совести, что до сих пор не ответила на Ваше чудное письмо, а я утешала, что Вы сами подолгу не отвечаете, и по той же причине — исчерпывающего ответа.
Нравитесь Вы себе в красном платье, с козьими глазами? (NB! в рукописи этого не будет!) Непременно откликнитесь, козьи или нет, но до этого непременно подробно рассмотрите козу (именно козу, ибо у козла, может быть, и даже наверное — другие!).
Вера, а Елпатьевский (С. Я.)[951] — мой троюродный дядя: двоюродный брат моего отца — через поле — в тех же Талицах. Мы жили у него на даче в Ялте, зимой 1905–1906 г., под нами — какие-то „эсдеки“, с грудным ребенком, над нами Горькие, и весь сад по ночам звенел шпорами околоточных. Мне бы очень хотелось прочесть Ваше про Елпатьевского — нет ли у Вас машинного оттиска? Давайте обмениваться „отверженцами“. Музей мой окончательно закрыт, даже зарыт, с подобающим надгробным словом Милюкова („пристрастие к некоторым членам Царской Фамилии“, — в том-то и дело, что она для него „Фамилия“, для меня — семья). Если кто-нибудь по дружбе отпечатает (всего 7 рукописных страниц) — пришлю. А Вы мне — Елпатьевского (а м. б. П<оследние> Н<овости> почуяли, что Елпатьевский — мой троюродный дядя? смеюсь, конечно! Кстати, у Милюкова с Новостями одни инициалы).
________
А „Дедушка“ настолько принят, что уже проеден, увы не нами, a „gérante“[952] в виде 1/4 терма.
Теперь, просьба. Когда, дней через десять, сдам, и начнется бесконечная торговля с Рудневым: сократить, убрать и т. д. — Вера, вступитесь и Вы: моя мечта, чтобы вещь напечатали целиком, а м. б. вместо положительных—отпущенных на нее Современными) 3<аписками> — 65.000 знаков окажется 90.000. Видел Руднев только I, анекдотическую, часть „Дедушка Иловайский“, увиденный глазами ребенка. II ч. — Дом у Старого Пимена — есть часть осмыслительная, м. б. менее „развлекательная“, но более углубительная: судьба дóма, рóда, — Рок. Уже не картинки, а картины, и некоторые-очень жуткие. Пусть платят за 65 тысяч знаков, пусть печатают — хоть петитом (я бы предпочла курсивом, настолько все это — изнутри!), мне все равно, лишь бы — всё, всю. Пусть разбивают на 2 №, как Макса, бывшее — не торопится. Итак, когда начнутся распри, я к Вам возоплю, — м. б. надавите на Фундаминского[953] (к<оторо>го пишу от фундамент). А то с Максом было ужасно, и все Максино детство, всю Максину чудную мать мне выкинули — и совершенно зря. Они всё боятся, что „их читателю“ — „скучно“. (Когда стихи — „непонятно“), А тот же читатель отлично все понимает — и принимает у меня на вечерах.
Кончаю. Только еще одно. Никакого „каприза“, т. е. прихоти, к<отор>ую я презираю. Все мои „стаканы“ — органические, сорожденные со мною стаканы защиты, и никогда — себя: мира высшего (wie ich es sehe) — от мира низшего, в данном Сарином[954] случае — гения, старости, бывшей славы — от дряни.
А деспотизм — да, только — просвещенный, по прямой линии от деда А. Д. Мейна, который разбил жизнь моей матери и которого моя мать до его и своего последнего вздоха — боготворила.
А поляки — особ статья, но статья очень сильная.
Обнимаю Вас. А отвечать — не спешите. Сущее тоже не торопится.
МЦ.
Clamart (Seine)
10-го ноября 1933 г.,
канун Armistice[955] (— а у нас. Вера, война никогда не кончилась).
Дорогая Вера,
Это письмо должно быть коротко — Вам их много придется читать.[956] И ответа на него не нужно — Вам их много придется писать.
Хочу только, чтобы увидели: Кламар, в котором Вы может быть никогда не были, но всё равно, — любая улица — любой ноябрьский день с дождем — я, которую Вы наверное в лицо не помните — с Муром, которого Вы никогда не видели (4 ч. дня, разбег школьников) — и: — Мама, почему Вы плачете? Или это — дождь? — Дождь, Мур, дождь!
И не знаю — дождь иль слезы
На лице горят моем!
Вера, это были слезы больше чем женского сочувствия: fraternité[957] на женский лад — восхищения — сострадания (я ведь знаю, как в жизни всё иначе) — глубочайшего удовлетворения — упокоения — и чего-то бесконечно-бóльшего и совсем несказанного.