Милый Лев Львович! У меня сегодня под подушкой были Aiglon[36] и Ваши письма, а сны — о Наполеоне — и о маме. Этот сон о маме я и хочу Вам рассказать. Мы встретились с ней на одной из шумных улиц Парижа. Я шла с Асей. Мама была как всегда, как за год до смерти — немножко бледная, с слишком темными глазами, улыбающаяся. Я так ясно теперь помню ее лицо! Стали говорить. Я так рада была встретить ее именно в Париже, где особенно грустно быть всегда одной. — «О мама! — говорила я, — когда я смотрю на Елисейские поля, мне так грустно, так грустно». И рукой как будто загораживаюсь от солнца, а на самом деле не хотела, чтобы Ася увидела мои слезы. Потом я стала упрашивать ее познакомиться с Лидией Александровной.[37] — «Больше всех на свете, мама, я люблю тебя, Лидию Александровну и Эллиса» («А Асю? — мелькнуло у меня в голове. — Нет, Асю не нужно!») «Да, у Лидии Александровны ведь кажется воспаление слепой кишки», — сказала мама. — «Какая ты, мама, красивая! — в восторге говорила я, — как жаль, что я не на тебя похожа, а на…» хотела сказать «папу», но побоялась, что мама обидится, и докончила: «неизвестно кого! Я так горжусь тобой». — «Ну вот, — засмеялась мама, — я-то красивая! Особенно с заострившимся носом!» Тут только я вспомнила, что мама умерла, но нисколько не испугалась. — «Мама, сделай так, чтобы мы встретились с тобой на улице, хоть на минутку, ну мама же!» — «Этого нельзя, — грустно ответила она, — но если иногда увидишь что-нибудь хорошее, странное на улице или дома, — помни, что это я или от меня!» Тут она исчезла. Сколько времени прошло — я не знаю. Снова шумная улица. Автомобили, трамваи, омнибусы, кэбы, экипажи, говор, шум, масса народа. Вдруг я чувствую, что за мной кто-то гонится. Мама? Но я боюсь, значит не она. Что-то белое настигает меня, хватает и душит. Перехожу через улицу. Прямо на меня трамвай. Я ухожу с рельс, иду в противоположную сторону, а трамвай за мной.
Освободившись наконец от него, вижу насторожившийся автомобиль, выжидающий, куда я двинусь, чтобы кинуться за мной. Тут я начинаю понимать, что что-то здесь неладно. Я вижу, что кто-то узнал наш с мамой уговор и хочет меня наставить против мамы, хочет, чтобы я, напуганная преследованием вещей и неприятными неожиданностями, наконец сказала: «Оставь меня в покое!» Я поняла также, что мама бессильна предупредить меня и теперь мучается. Перехожу на другой тротуар. Вечереет. Около стены с афишами стоят трое людей — маленькая старушонка, ребенок и старик. Я начинаю говорить о маме, но старуха ничего не понимает, не слышит. Я начинаю думать, что мне только кажется, будто я говорю. Вдруг я стою перед ней и шевелю губами? Как только я это подумала, мне стало ясно, почему она меня не слышит, но все же я продолжала мысленно мою фразу. которая кончалась словами «уничтожить». Моя старуха в то же мгновение вынимает из кармана мел и пишет на стене «уничтожить», то есть не произнесенное мною слово. Тогда я начинаю расспрашивать ее: «Вы знали маму? Вы любили ее?» — «Подленькая она была, прилипчивая, — шипит старушонка, — голубка моя, верь мне». В ее шепоте что-то заискивающее, хитрое и вместе с тем робкое. Тогда я обращаюсь к стоящей за мной барышне — высокой, в голубом платье и pince-nez — и упавшим голосом спрашиваю ее: — «А что думаете о маме Вы?» — «У нее было очень много книг, оттого ей все завидуют», — неопределенно отвечает барышня. — «Мама была прямая как веревка, натянутая на лук! — кричу я звенящим и задыхающимся от негодования и огромного усилия голосом, — она была слишком прямая. Согнутый лук был слишком согнут и, выпрямляясь, разорвал ее!»
Всё исчезает. Светлый вечер у нас в Трехпрудном. В детской, на Асиной кровати сидит какой-то незнакомый господин — следователь в голубой рубашке, с огромной, спускающейся на грудь, черной бородой. У Асиного стола — барышня в pince-nez. В руках у нее перочинный нож и книга. Не знаю, под каким предлогом я выхожу из комнаты, спускаюсь по лестнице и вижу: навстречу ко мне, с трудом поднимаясь по ступенькам, идет померанцевое деревцо в кадке. Я толкаю его, но вдруг понимаю, что оно зеленое, милое, что ему трудно идти вверх, а оно все же идет, что это — мама! Я обнимаю его тонкий ствол, целую хрупкие листочки. Внизу, на краю стола в столовой лежит записка, начинающаяся словами «Дорогая Муся» (так меня звала мама). — «Нет, это не мама пишет! это не ее почерк, это снова подлог!» Рассматриваю бумажку, и что же — на углу различаю слова, «следователь по судебным делам». Значит тот, наверху, тоже враг. Мчусь по лестнице и еще в дверях кричу: «Это Вы писали, а не мама, это подло, подло!»