— Знаете ли Вы, что редактор Благонамеренного, Шаховской (22 года) на днях принимает послух на Афоне. (Послухпослушник — идет в монастырь.) Чистое сердце. Это лучше, чем редакторство… <…>
St. Gilles-sur-Vie, <1926>
<…> Ваша открытка. Взглянув, я почувствовала странное волнение. В чем дело? Деревья. Деревья, которые я не видела в Париже (фабричный район), которых не вижу здесь (один песок). Деревья, которые люблю больше всего на свете. У моря я у моря, в лесу я — в лесу: mitten drinnen.[844] У моря я в гостях (ненавижу гостить, такой расход любезности!), в лесу я дома, одна, сама своя. Я, по чести, не люблю моря и не думаю, чтобы его можно было любить. Оно несоизмеримо больше меня, я им подавлена. И величие его — не родственное (оттого подавлена!). Всякое величие родственное, но иное величие исключает понятие родства. Таково море. Я охотно отказываюсь (м. б. неохотно, но… приходится!) от родственности в жизни, но с вещью (Ding) я роднюсь. Пусть меня не любят люди, но деревья пусть меня любят. Море меня не любит.
— Вот —
На Вашей открытке деревья явственно протягивают мне руки, и открытка больше взволновала меня, чем море (даже Океан!), в котором я в тот день купалась. В море я купаюсь, в листве я тону.
Всякое не люблю сложно — как и люблю! — поэтому так пространно… <…>
St. Gilles, 24-го сент<ября> 1926 г.
ДЛЯ ВАС ОДНОЙ
Дорогая Анна Антоновна!
Какая трудная задача! Письмо, долженствующее убедить человека, меня не знающего, что мне — внешне — плохо. Мне внешне всегда плохо, потому что я не люблю его (внешнего), не считаюсь с ним, не отдаю ему должной важности и с него ничего не требую. Все, что я люблю, из внешнего становится внутренним, с секунды моей любви перестает быть внешним, и этим опять-таки, хотя бы в обратную сторону, теряет свою «объективную» ценность. Так, напр<имер>, у меня есть с моря, принесенный приливом или оставленный отливом, окаменелый каштан-талисман. Это не вещь. Это — знак. Чего? Да хотя бы приливов и отливов. Потеряв такой каштан, я буду горевать. Потеряв 100 царск<их> тысяч рублей, в Госуд<арственном> Банке (революция), я не горевала ни минуты, ибо, не будучи с ними связана, не считала их своими, они в моей душе не числились, только в ухе (звук!) или в руке (чек), — на поверхности слуха и руки. Не имев, их не теряла.
Чешское иждивение. Я всегда удивлялась, за что мне дают. Если бы кто-нибудь из них любил мои стихи — да, как меня лично — да, но так, вообще, на веру… Таинственно. Я знаю себе цену: она высока у знатока и любящего, нуль — у других, ибо (высшая гордость) не «держу марки», предоставляю держать — мою — другим.
Для настойчивости в просьбах нужны — наивность, цинизм, бесстыдство: нужно поверить в то, что ты — для Чехии напр<имер> — фигура, поэт, для общественных) деятелей — ценность, поверить в целый ряд несообразностей и внушить их другим. Или же: прикинуться дурачком, убогеньким, нищеньким:
«по-о-дайте, Христа ради!»
Для первого я слишком скромна, для второго — слишком я, в обоих случаях — трезва.
Поэтому, и днесь и впредь, мои просьбы неубедительны: застенчивы, юмористичны (чего не прощают!), иногда — прямолинейны (что отталкивает), всегда своеобразны, т. е. с печатью моего образа, который сильным мира сего не нравится. Начинаю прошение — просыпается мысль, юмор, «игра ума». Если два раза «что» или два раза «бы» — беру другой лист, не нравится, хочется безукоризненной формы, привычка слуха и руки.
Мне бы нужно списывать свои прошения, тогда бы они удовлетворяли и — удовлетворялись.
«Умираю с голоду» — «голодная смерть» — «страдаю общим малокровием» — не могу. Безвкусно, преувеличенно, грубо, неправдоподобно, не я. Я: «Несколько стеснена»… «жизненные условия тяжелы — как и полагается, впрочем» — и дело уже провалено: обобщение, убивающее частный (мой) случай. — Voilá[845] —… <…>
О нас всех: квартира снята, — в 15 мин<утах> поездом от Парижа. Meudon. Лес. Отдельно садик для Мура. Жить мы будем с одной вшенорской семьей,[846] дом пополам. Так легче. Адрес пришлю на днях. Нынче 24-ое, выезжаем, д<олжно> б<ыть>, 1-го — 2-го. Тотчас же по получении от С<ергея> Я<ковлевича> точного адреса, пришлю Вам — еще отсюда.
Франц<узские> хозяйки не лучше чешских, гораздо хуже: уезжая надо лакировать шкафы и кровати, этого со мной в Чехии — да и нигде — не было. Грозят агентами и жандармами. Неизвестно за что. Очевидно, простое желание выжать из последних иностранцев (мы здесь последние, как были — первые) последнюю копейку.
Мур хорошо ходит и бегает, живой, ловкий, бесстрашный, лезет в море, как в ведро, и в ведро, как в море. Говорит мало, но понимает всё. Аля выросла, похудела, похорошела. В Париже будет учиться в школе рисования Добужинского и Билибина.[847] Лучше чем гимназия, — и призвание и будущий заработок… <…>