Пожалуйста, не хворайте. Оставьте же и нам хоть какую-нибудь привилегию… Читаю лежа в постели Ибсена… Снежные люди… Снежные люди… Поющая руда… Недвижные, застывшие розовые зори… Женщины с кроличьими воротниками, молитвенником… и острый, убивающий воздух голых утесов… Зима… зима жизни… Ибсен?.. Какой это в жизни, должно быть, был тяжелый человек… Он пишет — точно хоронит… Оттого ли, что от героинь его пахнет елкой и можжевельником?..
Когда же Вы в Царское? Ваш И. Анненский.
Е. M. МУХИНОЙ
16. XII 1906
Ц<арское> С<ело>
Дорогая Екатерина Максимовна,
Милая, привезите легенды. Не знаю, когда я выберусь. Хотя я и ползаю, но только по комнатам. Едва ли выеду ранее 20-го, на каковое число отложил заседание Попеч<ительного> Сов<ета>. Иначе — ранее конца месяца я бы и не рискнул даже. Ведь инфлуэнца c'est comme la femme: c'est trompeur.[100] Сегодня целый день сижу за бумагами… Вышел Еврипид… Вы любите Ибсена?.. Холодно… резко… до жестокости резко иногда. Сегодня вечером, когда кончу ненавистные дела, буду читать «Женщину с моря»…[101] Знаете? Чем более я думаю над Гамлетом, тем ничтожнее кажутся мне выводы мои из этой трагедии. Боюсь, что все мои заметки сведутся к тем словам, к<ото>рые Эккерман приписывает Гете: «Пьеса, как „Гамлет“, все-таки, что бы там ни говорили, лежит на душе, как беспросветный загадочный вопрос»…[102] Гамлет?.. Право, о нем уже были сказаны все слова: и звучные, и глубокие, и острые, и жгучие… и какие еще… Да и страшно говорить о нем после Гете, Гервинуса, Куно Фишера, Брандеса, Белинского.[103] Страшно, а в то же время влечет, как море, как бездна, как чуткое безмолвие… То, что было у меня написано, я отверг и уничтожил. Слава богу, отделался хоть от одного кошмара.
Ну, храни Вас бог. Желаю Арк<адию> Анд<реевич>у скорей поправиться. Жду Вас в Царское…
Весь Ваш И. Анненский.
А. В. БОРОДИНОЙ
12. I 1907
Ц<арское> С<ело>
Дорогая Анна Владимировна,
Дина все не поправляется: температура скачет — утром сегодня было 36,4, а к пяти часам 38. Слабость Дину донимает: пробовала она было написать записку сидя на постели — кончилось тем, что записки не написала, а вся в испарине улеглась опять. У Вали[104] температура все время была нормальная, но его мучили сильные боли, и поплакивал он, бедняжка, то и дело. Сегодня ему не больно, но он только очень смущен своим безобразием. Доктор надеется, что дело обойдется без осложнений, которые у мальчиков бывают иногда в этой болезни пренеприятные и требуют даже операции… Сегодня я видел Нину[105] (она была у меня на приеме) — не хочет знать ни о какой заразе и зовет к себе; впрочем, сегодня же я еще раз спрашивал доктора Карпова — свинка и в самом деле обыкновенно передается только от больного прямо… К Тане[106] я все-таки не поехал — да и к Нине, вероятно, не поеду…
Мне было очень приятно прочитать в Вашем милом письме, что Frostzauber[107] заставил Вас подумать и обо мне. Знаете — смешно подумать иногда: отчего это не хочется порой возобновлять приятных впечатлений?.. Это было более 25 лет тому назад; зимой, в морозную, густо белозвездную ночь мы по дороге во Ржев заплутались на порубе… Если представить себе в июльский полдень эту же мшистую поляну, которая курится по бокам Вашей дороги, ее выкорчеванные пни, такие мшистопыльные, и этот дрожащий полуденный воздух, весь полный гари, белых бабочек, удушливой пыли, зноя и свежего дегтя, — и во что обратил иней все это тяжелое калечество! Если когда-нибудь в жизни я был не… счастлив… а блажен, то именно в эту ночь. Рядом со мной была женщина, которую я любил, но она была решительно ни при чем в этом тáинстве; я был поэтом, но мне и в голову не приходило подойти к этому завороженному
Вы пишете —
А Вы знаете, что, когда сердце захвачено, то слово кажется иногда не только смешным, но почти святотатственным. Если бы вторая такая ночь — так иногда я думаю… И вдруг мне становится жалко той старой, невозвратимой, единственной. Да и не слишком ли много бы было на одно человеческое сердце две такие ночи: стенки бы, пожалуй, не выдержали… Посылаю Вам мое последнее стихотворение.