Жить становится всё тяжелее и тяжелее – не скажу, чтобы я боялся умереть с тоски, а не шутя боюсь или сойти с ума, или шататься ничего не делая, подобно тени, по знакомым. Стены моей квартиры мне ненавистны; возвращаясь в них, иду с отчаянием и отвращением в душе, словно узник в тюрьму, из которой ему позволено было выйти погулять. Это ты от меня уже слышал, но сколько бы я ни повторял тебе этого, никогда не буду в силах выразить всей действительности этого страшного могильного ощущения. Был грешок – любил я в старину преувеличить иное ради поэзии содержания и выражения; но теперь – бог с нею, со всякою поэзиею – немножко спокойствия, немножко веселости я предпочел бы чести сильно страдать. Теперь настала пора, когда не до поэзии, когда страшно уверяться в прозаической действительности собственного страдания, а уверяешься против воли. Ты знаешь, что я не люблю ни с кем жить вместе и, как медведь, люблю одиночество своей берлоги; поверишь ли, дошло до того, что стало необходимостию разделить с кем-нибудь свою квартиру. Но с кем? Кроме тебя, я мог бы жить с Кольцовым, да где его взять. Радехонек был бы я теперь приезду моего доброго и сумасшедшего Поля{480} и почел бы себя счастливым, поселив его в моей зале. С тоскою вспоминаю время, которое ты у меня жил. Бывало, возвращаемся вдвоем, поболтаем, прежде чем заснем. Ворочусь один – ничего – вот звонок зазвенит. Мне было приятно, когда ты даже будил меня. А уж не могу и выразить тебе не удовольствия, а просто счастия, когда, возвращаясь один, я видел со двора приветный свет в моих окнах и заставал тебя священнодействующим за таинством чаевания или какого-нибудь смакования. Теперь мне мало соседства, – я желал бы жить с тобою, как мы жили в последний твой приезд. Чорт меня возьми, я фразерствовать не люблю, по крайней мере теперь, и почту за подлость уверять тебя в том, чего или нет совсем, или меньше, нежели сколько объявляется. И потому – прими это, как хочешь – а я скажу тебе, что со дня на день более и более чувствую, что сближаюсь с тобою, что ты один – мое
Поездка моя в Москву едва ли сбудется; по крайней мере, отложится до февраля, если не свершится чуда, которого, впрочем, неоткуда ожидать. А между тем я чувствую, что эта поездка воскресила бы и оживила бы меня и физически и нравственно, по крайней мере, до весны. Вообрази себе: каждое утро выливаю на себя ведро воды самой холодной – пытка такая, что страшно спать ложиться при мысли об утре. Но, кажется, это здорово – по крайней мере поутру свеж, простуды не боюсь, а при испражнении кровь так и льется.
Г-н М<илановский>{481} дал мне хороший урок – он гаже и плюгавее, чем о нем думает К.-Левиафан.{482} Если увидимся, не говори со мной о нем – мое самолюбие жестоко страждет при мысли, что я способен так глупо ошибаться в людях.
Декабря 10
Хотелось бы еще поболтать с тобою, да не о чем, а потому – кланяйся Г<ерцену>, Шепелявому,{483} Левиафану, М. С. Щепкину, Кудрявцеву, Кольчугину{484} и всем, кто помнит меня, и прощай.
1843
210. В. И. Боткину
СПб. 1843, февраля 6