Теперь скажу Вам в коротких словах (хотя и (1) много хотел бы говорить об этом, но всего не упишешь) - Вы никогда не поймете, бесценный мой, в какую грусть, в какую тоску ввергнули Вы меня Вашим долгим молчанием! Друг мой, я понимаю нравственное состояние духа, в котором не хочется браться за перо, чтоб написать даже тому, который способен понять нас, ко мне, одним словом, с которым Вы почти не имели тайн. Приезд X. в Барнаул, тогда как были слухи, что она будет в П<етербур>ге всю зиму, смутил меня. Я очень хорошо знал, что приезд и отъезд ее не останутся без влияния на Вас. Я почти предугадывал всё, о чем Вы мне написали. Но мне приходили такие странные мысли, такие подозрения и догадки о Вас относительно X., что я был в глубочайшей тоске и в страхе о Вас. Здесь было известно, что Вы уже назначены в экспедицию. Но что Вы еще в П<етербур>ге, я был в том уверен. Почему же он не пишет, вот вопрос, который я задавал себе каждый день? Но клянусь Вам, что, несмотря ни на что, я ни разу не усумнился в дружбе Вашей, не подумал, что Вы забыли меня. Вы доказали это, послав мне свой портрет (который я еще не получил). Но, друг мой, я понимаю эту тревогу духа, когда не хочется разбередить боль в сердце, говоря о ней с другим. Но неужели Вы и двух строк не могли написать мне? Другая причина, которую Вы выставляете, объясняя мне свое молчание (именно: что не исполнили ничего из просьб моих), - для меня совсем непонятна. Я попросил у Вас денег, как у друга, как у брата, в то время, в тех обстоятельствах, когда или петля остается или решительный поступок. Я и решился просить у Вас, зная, что могу обременить Вас моею просьбою, но если б Вы были в обстоятельствах, подобных моим, и потребовали для Вас рискнуть чем-нибудь крайним, я бы это сделал. Чувствуя это по себе, я без угрызений совести решился Вас беспокоить (если б я не перехватил здесь и не наделал долгов, я бы пропал, - так мне было нужно, не для существования моего, а для моих намерений. Вы знаете из прежних писем моих, в каком состоянии духа я находился. Как я не сошел еще с ума до сих пор!). Но если, добрейший Александр Егорович, если у Вас не было у самих, чтоб помочь мне (что без сомнения так, потому что Вы всегда не оставляли меня), - скажите, ради бога, отчего было просто не написать: нет или не могу? (если невозможность удовлетворить меня была одною из причин Вашего молчания). Неужели же я не способен был понять, что конечно невозможность заставила Вас отказать мне, а не недостаток дружбы? И какое бы я право имел досадовать на Вас за неприсылку (я и без того кругом Вам должный, - Вам, который был и есть для меня как любимый, дорогой мне брат мой? потому что после всего, что Вы для меня сделали, Вы позволите мне называть Вас так). Наконец тоска моя в последнее время о Вас возросла донельзя (я в последнее время сверх того был часто болен). Я и вообразил, что с Вами случилось что-нибудь трагическое, вроде того, о чем мы с Вами когда-то говорили. И никого-то не было, чтобы хоть малейшую весточку подать о Вас. Наконец пришло Ваше письмо и разрешило многие недоумения, многие, но не все. Друг мой, я даже рад, хоть и горько мне затрогивать больное место в Вашем сердце, - рад, что бог привел Вас разойтись наконец с X. Отношения с нею принимали наконец вид самый беспокойный для Вас. Вы бы погубили, может быть, себя. Боже мой! Как мне любопытно увидеть наконец X. (скоро это случится, и будьте уверены, что до последнего оттенка передам Вам, мой бесценный, все впечатления мои при свиданье с нею). Что мне сказать Вам? Неужели утешать Вас словами? О, друг мой, никто больше не понимает Вашей тоски, как я, страдающий, как и Вы. Да и кого утешать? Такое ли у Вас сердце, чтобы могло излечиться от утешений. Время, время, вот что исправит всё (говорю и не верю, судя по себе). Вы остаетесь всю зиму в России. Бросьтесь во что-нибудь, в какие-нибудь волнения, но, ради Христа, ради бога, пишите ко мне чаще и чаще, хоть по нескольку строк, да пишите. Как бы я желал Вас увидеть, а когда? когда?