Однако главным источником знаний для Алексея Писемского оставался все же университет, а словопрения в гостиных и меблирашках только оттачивали его ум, способствовали осознанию своих убеждений и литературных вкусов. Да хотя бы по времени – шесть часов ежедневно – чтения профессоров занимали в его жизни самое значительное место. Баловства, посторонних разговоров здесь почти не водилось – кому не хотелось слушать, мог встать и уйти прямо посреди лекции. И вообще домашняя, почти семейная обстановка в аудиториях не располагала к буйству. Нравы тогдашнего университета оставались весьма патриархальными – на каждом курсе обреталось с полдюжины отпрысков богатых фамилий, которые появлялись на лекциях в сопровождении гувернеров, дядек. Сии последние помещались возле профессорской кафедры на особых стульях и терпеливо высиживали все долгие часы (перемен тогда не было), иногда потихоньку подкрепляясь домашним пирогом или куском булки. Студенты, сидевшие на скамьях лицом к профессору, настолько привыкли к этим невольникам просвещения, что совершенно не замечали их.
Являясь к восьми утра в университет, Алексей отдавал швейцару шинель и отправлялся в свою аудиторию, откуда уже слышался гомон голосов. Выдвигал из спинки длинной скамьи набитое мочалой кожаное сиденье и, усевшись, раскладывал перед собой бумагу, чернильницу, перья. Он, как и прочие студенты, усердно, почти слово в слово записывая импровизации профессоров. Учебников тогда почти не было, и экзамены сдавали по конспектам. Так что уйти с лекции оказывалось накладно – все равно потом приходилось просить у товарищей записи и переносить их в свою тетрадь.
В аудиториях Алексей нередко видел посторонних – на чтениях Шевырева не раз появлялись Хомяков, какие-то литераторы, много пароду приходило к Редкину, а у Грановского сиживали Герцен, Кетчер. Само присутствие таких почтенных господ вызывало у Писемского ощущение значимости происходящего и своей сопричастности к поиску научной истины. Но не только это одушевляло его, заставляло всякое утро с радостью спешить на Моховую к знакомому старинному зданию с огромными часами. Его влекло чувство какой-то своей избранности, особой свободы в насквозь казенном и озабоченном мире.
Начало сороковых годов было куда вольнее в сравнении с предыдущим десятилетием, когда в стенах университета выросли такие люди, как Герцен, Белинский и Константин Аксаков. Тем печальнее было сознавать, что скоро этому вольготному житью конец. Близился выпуск, и Алексею приходилось целые дни просиживать в библиотеке, а по ночам разбирать конспекты, накопившиеся за годы учения. Пришло время пожалеть, что учился он не бог весть как прилежно, что посещал не столько лекции своего отделения, сколько бродил по чужим, гуманитарным. По университетскому положению преподаваемые науки делились на факультетские и побочные баллы, полученные на экзаменах по главным предметам, принимались в расчет при определении степени окончившего курс: 4 1/2 в среднем выводе давало степень кандидата, 3 1/2 – степень действительного студента. Баллы же, полученные по предметам неосновным, учитывались только при переводе с курса на курс – а именно по ним успехи Писемского были значительнее. И вот теперь приходилось смириться с мыслью о том, что многие из его товарищей могут горделиво именоваться кандидатами, а он выйдет действительным студентом. Это, помимо соображений тщеславия, давало и разницу в чине, автоматически присваиваемом выпускнику при поступлении на службу – кандидат получал X класс, то есть коллежского секретаря, а действительный студент – XII класс, то есть именовался губернским секретарем. В том, что его ждет чиновная служба, Писемский не сомневался. На те скудные средства, которые могла выделить ему больная мать, нельзя было «эстетически» существовать в столице. А самое главное – он не видел перед собой никаких достойных целей. Волнами накатывало томление по чему-то этакому, без названия, не поддающемуся описанию. Впрочем, отчасти ею можно было определить – в этакое входило ослепительное сияние славы, пылкая любовь некоего восхитительного существа, изящный комфорт и... потом начиналась область невыразимого... Но вдруг в тупике забрезжил свет – Алексей вновь ощутил тягу к перу и принялся набрасывать одну за другой сцены провинциальной жизни, еще сам точно не зная, куда выведет кривая. Выходило нечто душераздирающее: несчастная женская доля, трагическая любовь, безумие, смерть...
Первая же читка вчерне набросанного произведения вызвала восторг у приятелей. Успех окрылил Алексея, но не настолько, чтобы мысли о будущем перестали тревожить его.