Но как же быть с «мужиковством» Писемского? Может быть, оно исподволь накапливалось в его облике с юношеских лет, когда он общался со своими умными, но совсем ненатурально живущими родственниками Бартеневыми и опальным поэтом Катениным? Ведь все их существование раздиралось кричащим противоречием с естественностью, обыденностью, царившими вокруг. Как Катенин, одетый в черкеску, ломающий феодальную комедию, сотворил из своей жизни какой-то бесконечный спектакль, так и дядя Всеволод Никитич, гуманист и джентльмен во сермяжной глуши, устроил для себя театр, в котором играл главную и единственную трагико-сентиментальную роль. Юношеский ум Писемского, конечно, не мог еще осмыслить окружающее в таких определенных формулировках, но насмешливо-отрицательное отношение к неистинности, к игре в кого-то сделалось с тех пор твердым его убеждением. Он всегда оставался самим собой – это и производило на окружающих петербуржцев, подчинивших свою жизнь жестким условиям, задаваемым светом (а еще больше полусветом), впечатление изначальности, первобытности его характера.
И все же рассуждения о «великорусском мужике» Писемском будут отвлеченными, если мы пройдем мимо главного: детство, юность, молодость будущего писателя прошли в непосредственном общении с деревенским миром...
Костромская губерния числилась в глухих. Леса, топи, дороги никудышные, города бедные, да и дворянство небогатое. А следовательно, и мужик по деревням дикий. Такое мнение было справедливым в отношении многих уездов, но не для Чухломского. Именно из здешних мест уходили ежегодно в столицы тысячи «питерщиков» – под таким именем прославились на всю широкую Русь крестьяне-отходники, работавшие вдали от дома столярами, стекольщиками, слесарями. Петербург на добрую часть был выстроен руками костромских крестьян, которые издавна стали подаваться на заработки, твердо усвоив, что меж сохи да бороны не ухоронишься – скудная земля, короткое лето и неустойчивый климат редко позволяли мужику собрать добрый урожай. «Питерщик» жил вдали от дома годами, причем начинал осваивать свою профессию еще в отрочестве – лет с четырнадцати. Потом, поднаторев в ремесле, приходил в родную деревню, где ему уж присмотрели невесту, женился и, пожив несколько месяцев с молодухой, снова отправлялся в Питер. Многие так осваивались в столице, что и там заводили «симпатию», а свои отношения с законной семьей ограничивали присылом гостинцев и денег да редкими наездами по случаю кончины кого-нибудь из родни. Оттого прозвали этот край губернии «бабьей стороной» – не только домашнее хозяйство лежало на женщинах, но они же отправляли все общественные работы вроде ремонта дорог, исправляли должности десятских, сотских, сельских старост.
Дома тех из «питерщиков», которые сохраняли верность деревенским корням (а такие составляли, разумеется, большинство), нельзя было назвать крестьянскими избами в собственном смысле слова. Уже во времена молодости Писемского отходили в прошлое старинные северные хоромы. Исчезали восходящие к седой древности мотивы деревянной резьбы по подзорам и очельям окон. Вместо птицы Сирин и русалки вырезали плотники, насмотревшиеся на господские затеи в городе, античные амфоры и виноградные грозди, обрамляли окно какими-нибудь колонками и портиками, да и в светелку тащили ту же «Грецию». Ясно, что в таких избах трудно было наткнуться на вышепомянутого, ничем не замутненного «исторического» великоросса...
Так, может быть, хранилась «допетровская чистота» в деревеньках, затерявшихся за мелколесьем? Вот уж где, казалось бы, уцелели заповедники старомосковской эпохи – сидел там народ-нелюдим, крепкий в «истинной» вере. Но на заезжего глядели исподлобья, говорили загадками, так что и в этих ревнителях древнего благочестия нелегко было встретить простодушие, сердечность, открытость.
Нет, пожалуй, не у староверов, не у продувных «питерщиков» прошел юный Писемский школу народности. «Исторического великорусского мужика» воспитал поэтический мир, который окружал его с первых дней жизни, – уживались здесь фантастические представления и предельная трезвость взглядов, суеверия и здравый смысл...