Но когда, в справедливом сознании своих заслуг, он вернулся в Петербург и явился к военному министру князю Чернышеву - его встретил совершенно неожиданный для него, но совершенно в духе времени прием. Этот "дух" требовал доведения равнения фронта и шагистики до пределов почти невероятного обращения человека в машину, на которой наживалось и которую истязало начальство. Лучшим выражением этого духа был знаменательный приказ по гвардейскому корпусу, коим командиру одного из полков ставилось на вид, что вверенные ему нижние чины позволили себе идти не в ногу... изображая римских воинов в "Норме" [12]. В отсутствие Пирогова произошла какая-то перемена в "выпушках и петличках", и сиятельный Скалозуб начал с того, что грубо указал ему на несоблюдение формы, и кончил тем, что приказал ему отправиться в Медико-хирургическую академию, где его ожидало объявление строгого выговора, в самой резкой форме, сделанное по приказанию министра. Чаша его терпения переполнилась. Сознание неуважения к самоотверженному служению науке отразилось на натянутых за всю кавказскую работу нервах, они не выдержали, и с Пироговым сделался истерический припадок [13]. Обливаясь слезами и рыдая, он решил выйти в отставку и уехать навсегда на чужбину, где его, конечно, лучше оценили бы, как это много лет спустя случилось с другим известным хирургом.
Русской земле грозила опасность потерять человека, который уже тогда составлял ее славу, - непререкаемую и растущую с каждым днем. Но судьба, на этот раз, была милостива к нашей родине. Среди тогдашнего благоденствия, которое, по словам Шевченки, выражалось в гробовом молчании [14], - на сквозном ветру ледяного равнодушия к участи и достоинству человека - не погасал, но грел и ободрял яркий огонек в лице великой княгини Елены Павловны.
Чужестранка, умевшая стать русскою гораздо более, "чем многие по крови нам родные", искавшая и защищавшая своим благородным сердцем выдающихся людей, умиротворяющий элемент в николаевское время и нимфа Эгерия первой половины царствования царя-освободителя, - она заслуживает самой благодарной, а ввиду ее настойчивой деятельности для отмены крепостного права - даже умиленной памяти. Духовно приближая к себе талантливых трудолюбцев на всех поприщах знания или искусства, она, не щадя усилий, а иногда и материальных жертв, умела, по выражению одного из современников, "подвязывать им крылья", когда у последних не хватало сил развернуться во всю ширь или когда они бессильно опускались в минуты невольного отчаяния.
Слух о том, как Чернышев "приструнил" Пирогова, пошел по Петербургу, злорадно разносимый недругами "проворного резаки". Дошел он и до Елены Павловны, которая не знала Пирогова лично. Она поручила своей ближайшей помощнице в деле распространения вокруг себя света и тепла, баронессе Раден пригласить его к себе и с молчаливым красноречием нежного участия протянула ему руки. Пирогов, по словам Раден, был снова доведен до слез, но эти слезы уже не жгли его, а облегчали. "Великая княгиня возвратила мне бодрость духа, писал он впоследствии, - она совершенно успокоила меня и выразила своей любознательностью уважение к знанию, входила в подробности моих занятий на Кавказе, интересовалась результатами анестизаций на поле сражения. Ее обращение со мною заставило меня устыдиться моей минутной слабою сти и посмотреть на бестактность моего начальства как на своевольную грубость лакеев" [15].
Чрез несколько лет Елене Павловне пришлось явиться уже не утешительницею, а вдохновительницею и сотрудницею Пирогова в одном из благороднейших начинаний прошлого столетия. В 1854 году над Россией разразилась травматическая эпидемия, как называл Пирогов войну. На юге, в Севастополе происходил почти непрерывный, тяжелый и кровавый бой между явившимися на поле битвы в всеоружии новейших военных усовершенствований англо-турецко-сардинско-французскою армией и флотом - и русским солдатом, проявлявшим, по словам Л. Н. Толстого, "молчаливое, бессознательное величие; твердость духа и стыдливость пред собственным достоинством" [16]. Но наш серый герой, вымуштрованный на парадах и смотрах и не подготовленный к настоящему сражению, был вооружен плохо и отстало. В сущности ему было труднее жить, чем умирать. Но он умел встречать смерть с трогательным простодушием. Заслуженный генерал рассказывал мне следующий эпизод из последних дней жестокой бомбардировки многострадального Севастополя, когда в день выбывало из строя ранеными и убитыми до трех тысяч человек; начальник, которого рассказчик, будучи еще молодым поручиком, сбпровождал ночью на позиции, не мог удержаться от горестного восклицания при постоянной встрече с носилками, на которых несли умирающих. Из темной массы живого "прикрытия", лежавшего на земле, поднялась чья-то голова и ободряющий голос произнес: "Ваше превосходительство, - не извольте беспокоиться: нас еще дня на три хватит!"