Когда профессорских кандидатов посылали в 1828 году в Дерпт, правительство рассчитывало, что они пробудут там два-три года, а затем отправятся в равные европейские университеты, в том числе во французские и английские, для усовершенствования. Но в июле 1830 года в Париже возникло революционное движение, послужившее сигналом к целому ряду восстаний в Западной Европе — в Бельгии, в Италии, в немецких государствах, наконец в Швейцарии. Подавивший незадолго до того восстание декабристов, русский царь, для преграждения путей революционной заразы в пределы вверенной ему проведением державы, решил помочь французскому королю и примерно наказать мятежников. Ближе всех к месту пожара была Польша, и Николай I повелел мобилизовать свою польскую армию.
В конце ноября 1830 года в польской армии вспыхнул бунт, вскоре перешедший во всеобщее народное восстание. Вмешиваться во французские дела русскому царю не пришлось, тем более, что ко всем его европейским заботам прибавилась еще возня с холерой внутри страны. Профессорских кандидатов за границу не пустили: послать их в Европу, привезут оттуда всякие бредни о свободе; пусть еще поучатся в Дерпте, а там будет видно.
Пирогов решил воспользоваться свободным временем для поездки в Москву. По бедности пришлось ехать с крестьянином, привезшим какую-то кладь в Дерпт и возвращавшимся в Москву порожняком. Путешествие было с приключениями: один раз крестьянин чуть не утопил ночью и Пирогова, и себя, и лошадь; в другой раз Николаю Ивановичу пришлось выскочить из телеги при переезде через какую-то речонку и по пояс в воде пробираться на берег. Дотащились через две недели до Белокаменной.
Н. И Пирогов
(1833 г.)
Снимок с портрета работы художника А. Д. Хрипкова, жившего в Дерпте в годы учения Пирогова
Отвыкший от отечественных нравов Пирогов с изумлением присматривался теперь к представителям разных слоев русского общества. Сильнее всего поразила молодого доктора отсталость бывших его учителей — профессоров Московского университета, которых он теперь мог судить с точки зрения приобретенных в Дерпте научных знаний и общественных навыков.
Когда Пирогов рассказал одному профессору о знаменитом рефракторе Дерптской обсерватории, в то время едва ли не единственном в России, его бывший учитель равнодушно отозвался: «Я, призваться, не верю во все эти астрономические забавы; кто их там разберет, все эти небесные тела». Профессор хирургии Альфонский в беседе о перевязке больших артерий заявил: «Знаете что, я не верю всем этим историям о перевязке подвздошной, наружной или там подключичной артерии: бумага все терпит».
Толкнулся Пирогов в чиновничью и офицерскую служилую среду. Пришел навестить старого знакомого — сослуживца отца. Нашел там других офицеров. Слово за слово, перешел к рассказу о преимуществах Прибалтийского края. Прежде всего описал слушателям высокое состояние науки, отставшей в Москве по крайней мере на четверть вежа. «Позвольте вам заметить, — остановил молодого ученого толстейший гарнизонный майор: — я лечился у разных докторов, везде побывал, советовался с разными знаменитостями, но толку не было; а вот у нас в Москве мне один старичок посоветовал принять. лекарство Леру. Так я вам скажу, оно меня так прочистило, что все, что во мне лет десять уже скопилось, наружу вывело; с тех пор, как видите, здравствую». Возражать было трудно.
Перешли к семейной и общественной жизни. Николай Иванович стал распространяться о превосходных сторонах общества и семьи в Прибалтийском крае и три этом упомянул с похвалой о немецких женщинах. «Замечу вам, — прервал его хозяин, — я достаточно знаком с женским полом. Имел на своем веку дело и с немками, и с француженками, с цыганками. Большого различия не нашел: все поперечки». При этом замечании все общество покатилось со смеху, а Пирогов умолк и поспешил оставить неподходящую для него компанию.
Не лучше было и в помещичьей среде — в этом первенствующем сословии, государства.
Будучи в Москве, Пирогов сходил посмотреть предмет своих полудетских, полу-юношеских воздыханий — Наташу Лукутину. Теперь она не произвела на молодого доктора того чарующего впечатления, как в годы его московского студенчества. Да и сам он, по собственному признанию, порастерял в обстановке дерптской жизни скромность и целомудрие, делавшие для него поэтически привлекательными голубые глаза и эфирную поступь нежной блондинки. Заговорить теперь с Лукутиной языкам любви — значит сделать предложение, а человеку, избравшему своим идеалом служение науке, нельзя связывать себя семейными узами. Это успеется.