Державшая руку Никанора в своей Дуня ощутила, как он вздрогнул от неожиданности.
– Как марксист, обязанный диалектически подходить к действительности... – забормотал было он в попытке отмежеваться, но сбился, стал ссылаться на взаимные противоречия церковной этики и революционной практики, также перекрывающего их второго экономического закона и проявил столько ребячьей растерянности, что Дуня одобрительно потискала его вдруг вспотевшие, заметавшиеся пальцы.
В их маленьком мире то было последнее сопротивление. По складу речи и скорбно-прищуренному взгляду куда-то за его пределы, мальчик показался матери выше ростом, сутуловатым, даже старообразным слегка. Голос его западал, вовсе пропадал порою от волнения минуты... но прежде чем сказать главное, на разлуку с отцом, Матвеев преемник по свойству ли загнанных в тупик или ради престижа еще не утвердившейся власти не преминул куснуть побольней неосторожно приблизившуюся руку:
– От лица семьи благодарю, верный друг, за строго научный подход к нашему несчастью, – и блеснул глазами в адрес Никанора Шамина, – и будем надеяться, что, несмотря на помянутый второй закон там, вверху, не проведают
Смысл сказанного был тот, что никто не толкал старого кормчего за борт, но для спасения корабля у него не оставалось иного выхода, кроме как самому ступить за край, в разыгравшуюся пучину. Главным мотивом жертвы было сохранение кровли – не столько для него самого, скажем, на случай его прощенья, даже не для малолеток с беспомощной вдовой старухой, как все для того же, переполнявшего собою здешние сны и мысли, чтобы в день чуда мог погреть промерзшие кости у готового очага... Впрочем, еще не поздно было, махнув рукою, отдаться на милость штормовой волны, и вот, в стремленье облегчить отцовский выбор, как ни двусмысленно выглядело оно сейчас в сущности своей, Егор мужественно присел сбоку и, поглаживая лежавшие на коленях исколотые мастеровые Матвеевы руки, попытался в возможной полноте обрисовать ему поэтапные трудности замышляемого подвига – не то закалял волю старику, не то по внезапному веленью совести помогал ему отказаться от его собственного теперь намеренья.
– Не будем закрывать глаза, – сказал он с величайшей любовью, – что дело может обойтись тебе еще дороже, хотя не дешевле и для нас.
Если не рассчитывать на чье-то сверхъестественное вмешательство, о.Матвей обрекал себя на могильное молчание – без весточки домой и тем более тайных навещаний семьи, чтобы по штампу на почтовой марке или промелькнувшей в воротах тени не застукали на государственном обмане.
Заранее можно предположить, что по силе неминуемого появления их скандального послания в столичной печати – для оповещенья всемирного человечества о падении христианской веры, наверно и в глухомани заалтайской найдется доверчивый грамотей, который с молчаливым вызовом бросит газетку на стол перед беглецом, когда тот запустит свою воровскую ложку в миску братских щей... и возможно, до прихода милиции о.Матвей уже не успеет вскинуть за плечи походную котомку, после чего жизнь покончится и начнется образцовое житие, где он до гроба, без сроков давности и в поминутном страхе разоблаченья станет таскать при себе громыхающую килу легенды.
Судя по некоторым, опущенным здесь краскам, начитанный в литературе Егор с пользой применил к современности всегда дорогие юношеству образы благородных и многострадальных каторжников, чем хоть в малой степени примирил с собой домашних.