А его жена Лиза, морячка, останется на всю жизнь просто его женой, родит ему сына Володю и дочку Галю — моих двоюродных брата и сестру.
Из всех моих дядь и теть — а их было полдюжины по одной лишь материнской линии, — только Виктор Приходько сумел прожить жизнь в ладах с Советской властью, сделать карьеру, заслужить почет.
У всех остальных это не получилось.
… Ах, какое это было мороженое! Ах, какое это было счастье!
Не зря же я его помню.
Но вот, наконец-то, в доме на Гимназической появляется мой отец — Евсей Тимофеевич Рекемчук. Приехал откуда-то после таинственных и долгих своих отлучек.
Он не любит отдыха на диване вверх пузом. Да и пуза у него нет: высокий («выше-среднего роста», как сказано в агентурском донесении), сухощавый, подтянутый, энергичный. Едва переступив порог, повесив на плечики пиджак, освободив шею от галстука, в отглаженных брюках и белой рубашке, он достает из угла рапиры, одну из рапир берет себе, а другую вручает мне — защищайтесь, сударь!..
Эта фотография сохранилась.
Дуэлянты фехтуют в одесском дворике.
Что за стойка у старшего Рекемчука: ноги пружинят в бойцовской позиции, левая рука воткнута в бок, локоть четко отставлен, а правая рука выдвинута, жало рапиры водит пасы перед носом противника… Никакому д'Артаньяну, никакому Сирано и не снилась подобная молодецкая стойка!
А младший Рекемчук, лет эдак двух или трех, сжимает рукоять тяжеленной рапиры двумя ручонками, лишь бы не уронить, делает вид, что защищается, а сам беззащитен, потому что понимает, что это — игра, потому что защищаться все равно не умеет и никогда тому не научится.
И еще одна важная деталь. Лицо старшего Рекемчука на фотографии забрано фехтовальной сетчатой маской. Я же без маски, она была бы слишком велика для маленькой головы, да и он мог поручиться, что не нанесет мне вреда. А вот я вполне мог ткнуть рапирой невпопад. И он, на всякий случай, надел маску.
Но лишь благодаря тому, что лицо в маске, и сохранилась эта фотография. Единственная, где я запечатлен со своим отцом.
А ведь их было очень много. Но они пропали. Гораздо позже, в конце сороковых. Когда отца давно уже не было на свете. Когда взялись за мою мать:
Мама упорно твердила, что снимки исчезли, что однажды она пришла с работы домой, а на столе — открытый бювар, из него вынуты и унесены все фотографии, на которых запечатлен в единственном лице и среди других лиц Евсей Тимофеевич Рекемчук — только эти фотографии исчезли, все же остальные целы.
Я не беру под сомнение этой версии. Но не исключаю и того, что снимки уничтожила — порвала, сожгла — сама мать. В минуту отчаяния, ужаса. Как бы уничтожая улики. Пытаясь спасти себя и меня.
Потому и уцелела лишь единственная фотография, где я с отцом — именно та, где его лицо в маске, где лица и нет, поди-докажи, что это он. Хотя, если честно, одна лишь фигура, одна лишь стойка в фехтовальной позиции с рапирой дает возможность, не заглядывая в лицо, узнать человека.
Вот так уцелела его единственная фотография.
Две другие мне подарили значительно позже — маленькие, с документов, с анкет — их выдрали прямо из бумаг расстрельного дела.
И я не знал, как благодарить за это.
Эпизодические появления моего отца в Одессе отчетливы в памяти.
Дело в том, что когда он возвращался, в доме на Гимназической бывали званые вечера. Не знаю, кто именно были его гости, чем он их угощал — меня не сажали за общий стол. Как правило, это происходило уже в вечерние поздние часы, когда меня укладывали спать в маленькой соседней комнате. Но я не сразу засыпал и все слышал: во-первых, было довольно шумно, а во-вторых мною владело любопытство. У нас, как и у всех достаточных людей, конечно, был патефон. Не граммофон — деревянный ящик с жестяным раструбом, а патефон, чемоданчик с откидной крышкой, диском, мембраной и заводной ручкой. Вот к нему-то из своих дальних странствий Рекемчук и привозил новые пластинки. На этих пластинках — мне их давали в руки, подержать — была наклейка: белая собака, слушающая музыку с граммофона, того самого, старинного, с раструбом. Это была этикетка фирмы Пате, то есть пластинки были привезены из-за границы — из Берлина, из Парижа, из Праги, — в доме не делалось особого секрета из того, что отец бывал именно там, а не в ближайшей загранице, Кишиневе.
Вот эти-то пластинки и собирались послушать гости. Под них же танцевали — фокстрот, танго, чарльстон.
Эти мелодии и ритмы мне приходилось слышать и позже, когда я уже подрос и сам стал посещать танцульки, приглашал, еще стесняясь и волнуясь, первых девочек. «Маненька Манон», «Риорита», «Инесс»…
Но главным впечатлением моего детства — и, как я догадываюсь, главным сюрпризом для гостей, — были песни Александра Вертинского.