— Я тебе сейчас постелю, — сказала Нелли. — Хочешь еще кофе? Знаешь, я просто уверена, что эта твоя встреча с рабби — это чудо, самое настоящее чудо. Это не просто так, неспроста. Я вот на той неделе поставила машину на горке и ушла, а тормоза плохо держали и машина покатилась, а внизу, ты себе представляешь, была детская площадка. И вот под колесо попала какая-то труба или камень, и машина немного повернулась и врезалась в забор, в трех шагах от площадки. Это, действительно, чудо!.. Знаешь, я хочу написать такой цикл — «Чудеса в Иерусалиме». Здесь на каждом шагу чудеса, просто к ним все уже привыкли.
— Да, чудо, — сказал Вадим Соловьев. — Конечно… — Он сгорбился над столом, глядел вниз, вглубь. Перед ним обозначился Захар, за столом венского кабачка, за стаканом вина. «Мы живем, и это чудо, — тихонько покачивая вино в стакане, доверчиво сказал Захар. — И не обязательно человека бить палкой, чтоб ему стало больно, и не обязательно дать ему кусок сахару, чтоб ему стало сладко: и сладость и боль внутри нас, и другие всякие вещи, какие ты только хочешь… Вот это и есть — чудо!»
— Да… — повторил Вадим. — Только я бы этот цикл иначе как-нибудь назвал. «Чудеса в Иерусалиме» — это немного похоже на «Чудеса в решете». Чудо — это чудо, а чудеса — это уже почти фокусы.
— Ну нет! — не согласилась Нелли Цветкова. — Моисей творил чудеса, и Иисус… Вот именно — чудеса!
— Творить — это одно, а верить — другое, — сказал Вадим. — Иисус, наверно, верил все-таки в чудо, а не в чудеса.
— У тебя чисто прозаическое мышление, — немного раздраженно сказала Нелли. — Да ты пройди по Старому городу, пройди по Виа Долороза! И попробуй представить себе, что вот сейчас из-за угла выведут Иисуса Христа.
— Да-да, — сказал Вадим Соловьев. — Это хорошая идея. Так я и сделаю.
Вадим поднялся рано, вскоре после рассвета. Сунув в карман кусок подсохшего за ночь хлеба, он тихонько захлопнул за собой дверь и бегом, освобожденно, уже не боясь разбудить Нелли, спустился по лестнице. Новые дома, построенные гигантскими кустами и облицованные бело-розовым камнем, были похожи на оледенелый сад; так бывает, когда после первой оттепели вдруг ударит короткий и жестокий ночной мороз, и на рассвете деревья и кусты стоят облитые розовым ледяным стеклом, хрупкие.
Автобус привез Вадима Соловьева в центр, уже проснувшийся, взмутненный деловым движением. Это движение, отделявшее Вадима от рабби Абоаба, раздражало его и злило. Он вдруг вспомнил Иисуса, разогнавшего торговцев, и ему захотелось разогнать суетливых людей, бегущих в свои конторы и лавки мимо улочки, в глубине которой помещалась маленькая синагога рабби.
Чем ближе он к ней подходил, тем ему становилось легче и покойней. Вот сейчас он увидит рабби, и рабби поманит его, как вчера, и скажет то, что ему, Вадиму Соловьеву, необходимо услышать. А русский старик будет заваривать чай и высыпать на поднос сахарные коржики из кулька… Иисуса, кажется, тоже называли «рабби».
Синагога была открыта, полна людей в черных кафтанах. Привстав на носки, Вадим Соловьев с удивлением обнаружил, что у противоположной стены, скрытой от него тесно стоящими черными кафтанами, нет никакого стола, сколоченного грубо. Да и фанерная тумбочка, на которой русский старик заваривал чай, исчезла, и самого старика нигде не было видно.
— Это синагога рабби Абоаба? — потерянно оглядываясь и узнавая картины на стене, спросил Вадим Соловьев, ни к кому в отдельности не обращаясь.
— Да, — повернулся к нему один из Черных Кафтанов.
— А где рабби? — спросил Вадим Соловьев.
— Рабби Абоаб умер, — сказал Черный Кафтан.
— Когда? — вскрикнул Вадим Соловьев.
— Четыреста пятьдесят лет назад, — сказал Черный Кафтан и поглядел на Вадима внимательно.
— Но как же! — выдавил Вадим Соловьев сквозь вдруг ставшее сухим горло. — Ведь я вчера… Вот здесь стоял стол… Рядом с ним сидел курд в сатиновых штанах… И старик разносил всем чай…
Черный Кафтан пожал плечами и отвернулся.
Еле волоча ноги, как после сильного, оглушающего удара, Вадим вышел на улицу. Он отчетливо и холодно ощущал обрыв, обруб своей жизни — и новое, робкое рождение.
Он шагал, покачивая и поматывая головой, взмахивая руками, сторонясь шумных и широких улиц. Редкие встречные люди не останавливали на нем своего внимания и не предлагали помощь — потому, может быть, что лицо его не выражало ни печали, ни боли. Он вышел к стене Старого города, к Дамаскским воротам.