Из дверей кафе, выходившего фасадом на площадь, пахло мясом и, может быть, супом, и Вадим постоял тут немного, подышал. Потом, сглатывая слюну, пошел толкаться по полюбившейся ему площади; ему хотелось еще раз поглядеть на негритяночку. Об Эйфелевой башне теперь и речи не могло быть: не хотелось никуда уходить отсюда, от услужливых, но гордых художников, от старого красноносого пьяницы, лежавшего на тротуаре около кафе и напевавшего что-то дурным голосом. По одну сторону от пьяницы стояла початая бутыль вина, а по другую чисто одетый и совершенно трезвый молодой человек в добролюбовских очках. В руках у молодого человека, поглядывавшего на распевающего пьяницу одобрительно, лаково желтела гитара. А пьяница, помахивая в такт своему пению грязной лапой, подмигивал и корчил рожи кучке зевак, глазевших на него со смущенными ухмылками. Было, действительно, что-то постыдное в кривлянии этого старика и в том, как он, широко разевая беззубый рот, пел… Трезвый молодой человек как бы в шутку, как бы нехотя стал подыгрывать старику на гитаре, старик, напротив, с большой охотой запел громче и решительней замахал лапой, и в картуз молодого человека, кстати оказавшийся на тротуаре, донцем книзу, посыпались мелкие монетки. Старик, размахивая пуще прежнего, теперь приглашающе указывал черным растрескавшимся пальцем на картуз.
Позванивая в кармане мелочью, Вадим Соловьев отошел. Он злился на трезвого молодого человека, выставившего на посмешище пьяного старика. Это даже как-то не вязалось и не клеилось: нищие художники, фокусник, грызущий в сторонке битое стекло — и этот чистюля в очках. Если б старик, правда, пел, а не кривлялся — это было бы дело другое: плохой старый певец, и все тут. Но петь, не имея к тому ни малейшей склонности, за деньги — этого Вадим Соловьев не принимал: зарабатывать на издевательстве над искусством нельзя, это грешно и отвратительно. Лучше бы этот очкарик привел на площадь какую-нибудь плешивую макаку, и она бы разевала пасть и махала руками на потеху дуракам. А тут дураки вместо обезьяны лупят глаза на старика, у которого человеческая душа дышит под ребрами. А что они, интересно, читают, дураки? Какие книги им нужны? Сборники дурацких анекдотов? Что-нибудь про футбол? Сначала поглазеют на третьесортных неудачников-художников, а потом идут слушать рев старика и спорить о том, честно или нечестно фокусник жует битое стекло. И это все. Печально, французы, печально.
Против воли задаваясь вопросом, настоящее ли это стекло у фокусника или липовое, Вадим отмечал с горечью, что число слушателей вокруг старика все увеличивается; японцы щелкали фотоаппаратами и стрекотали кинокамерами. Перейдя площадь, он сел на скамейку и стал глядеть на художников, которых ни старик, ни зеваки не занимали ничуть. Через несколько минут, желчно рассуждая об эрзац-искусстве и его потребителях, он забыл о старике.
Французы, эти потомки королевских мушкетеров и гвардейцев кардинала, раздражали его. Вот они упиваются грошовыми картинками, вот они слушают омерзительное кваканье старого пьяного жулика. Где же их хваленый вкус, где их благородство! Что здесь осталось от Франции великолепного Дюма, кроме самого Парижа? Париж населяют эти простофили, не отличающие крашеной жести от золота, по Москве бродят стаями какие-то серые мрачные хулиганы. Вена сыра и противна, как сырое яйцо. О Риме лучше и не вспоминать… Что случилось с миром? Где настоящие художники? Где рассказчики историй у костра? Чистый детский голос настоящего искусства не слышен за звериным ревом этого проклятого века.