После происшествия в музее кухня не показалась такой убогой — а теплой и обжитой до приятной вонючести. Галя отлучилась куда-то ненадолго и вернулась с початой бутылкой то ли водки, то ли не водки — прозрачной какой-то хмельной жидкости, противно пахнувшей каплями датского короля.
— И как они ее тут пьют! — показно возмутился Петя Рубинчик. — Еще водой доливают, она тогда становится белая. Смех один!
— Ну, может, они привыкли, — примирительно заметил Вадим. — До нас же пили — вот и теперь пьют.
— А вино! — кисло сморщился Рогов. — В Москве я за бутылку французского какого-нибудь бордо полсотни бы отдал: шик! А здесь в глотку не идет кислятина эта… Вот так все меняется на свете, — несколько неожиданно заключил Рогов.
— Ну, это уж слишком! — возразил Вадим. — Вино вином, а чернила — чернилами: бери бумагу, пиши… Сами мы меняемся, это может быть.
У него вдруг что-то сместилось внутри, у сердца, сгустилось до свинцовой тянущей тяжести. Ему захотелось спорить, отбиваться, не принимать вот этого страшного и бесповоротного «все меняется на свете». Он, Вадим Соловьев, был и остается русским литератором. Он там писал — будет писать и здесь, и не имеет никакого значения, что пьют и едят французы и что об этом думает Женя Рогов. Жалко, что Рогов так быстро изменился, да и Рубинчик тоже. Жалко, больно.
— Ты тоже изменишься, подожди немного, — ударил по больному Рубинчик. — Женька дело говорит про порнографию: в Москве ты не стал бы этой мурней заниматься, а здесь сядешь, напишешь как миленький: надо. А другой вообще писать бросит, пойдет в лавку торговать: тоже надо.
— Жрать захочется, так пойдет, — вставила молчаливая Галя и косо, зло взглянула на Рогова. — Не у всех же жены за двоих вкалывают.
Рогов плавно повел рукой, кисть его проплыла в воздухе, длинный желтый мундштук указал вверх, в потолок — словно бы он переадресовывал озабоченную жену к иным, высшим инстанциям.
— Продай ты эти дрова! — не принимая посыла, вскинулась Галя. — Тоже мне, музей… Хоть ушли бы из этого гадюшника!
— Не продам, — твердо сказал Рогов. — Вплоть до развода. Во имя свободной России я сохраню эту коллекцию!.. И потом, Галя, не все ли равно, где ждать — здесь или в другом месте? Мне здесь неплохо.
— Опять — двадцать пять… — вздохнула Галя и сгорбила плечи под теплой шалью. — Чего ждать-то, чего? Ты хоть бы подумал, а потом бы уже болтал.
— Возвращения домой! — Рогов светло взглянул на Вадима, а потом на Рубинчика. — Мы здесь не в изгнании — мы в послании. Мы вернемся в свободную Россию!
— На белом коне или на белом мерседесе? — съязвила Галя.
— На белом танке, — вынес реалистичное суждение Рубинчик.
— И музей, и «Ось» — это наше оружие, — не принял насмешки Рогов. — В исторической перспективе, — рука Рогова снова пришла в движение, рывками поплыл мундштук, зажатый между тонкими пальцами, — мы должны победить, и русский народ…
Из подвала донеслось надсадное громкое пение. Так поют иногда русские люди после второго или третьего стакана водки; состояние их души тревожно и сладко, они поют о том, о чем следовало бы плакать в церкви или перед смертью… Шишков, как видно, праздновал свою сегодняшнюю победу над Роговым-Ругерманом.
пел Шишков, —
Богата бедная Россия жаждущими вернуться.
Хорошо, все-таки, когда есть у человека место, куда он хочет вернуться — об этом рассуждал Вадим Соловьев, бредя по парижской, по-кошачьи ласковой улице и жуя длинный хрусткий батон, который с каждым откусом становился все короче. Нет, не березовые рощи и не васильковые поля мерещились Вадиму местом желанного возврата — а его Конура на Самотеке, ее утра и вечера, и люди, спускавшиеся туда по вонючей лестнице, знакомые и почти что и незнакомые люди, приходившие в Конуру к Вадиму Соловьеву, литератору. Окажись Конура вот здесь, в подвале этого дома, на этой улице с непроизносимым названием — и все было бы в порядке. Конура и три десятка знакомых и почти незнакомых. И еще сколько-то там вовсе незнакомых — но читавших «Мощи» и кое-что из рассказов. Сколько их? Горстка, в сущности, капля! А вот перенеси эту горстку, которую здесь никто и не заметит и на которую никто внимания не обратит, сюда, в Париж — и Вадим Соловьев будет совершенно счастлив… Действительно, Бог, неужели счастье одного человека не стоит Твоего вмешательства?
Вот уже неделя, как Вадим, разругавшись с Женей Роговым, вышел из состава редколлегии журнала «Ось» и съехал из Замка. Женя молча размахивал своим мундштуком и не удерживал Вадима, зато Рубинчик, нагнав его уже по дороге на станцию, предложил свой вариант.