Та же архаическая схема заложена в скульптуре Фальконе: движение коня стимулирует эффект угрозы, простертая рука всадника – эффект покровительства.
Этот двойной эффект имплицитно содержался в самом выборе даты открытия памятника: седьмое августа – день, следующий за праздником Преображения Господня – события, прообразующего второе пришествие Христа накануне Страшного Суда. Независимо от того, в какой мере выбор дня открытия монумента был случаен, важно то, что выбрали именно эту, а не какую-либо иную дату: в минуту преображения Иисуса его ученики пребывают, с одной стороны, под покровительством самого Бога-Отца, глаголящего им из облака: «Сей есть сынъ мой возлюбленный: того послушайте» (Матфей, 17:5; Марк, 9:7; Лука, 9:35), с другой стороны – в страхе от увиденного: «падоша ницы и оубояшася зело» (Матфей, 17:6); «Не ведаше бо, что рещи: бя- ху бо пристрашни» (Марк, 9:6); «оубояшася же, вшедше во облакъ» (Лука, 9:34).
Но даже если не учитывать данное наблюдение, двойной эффект устрашения и покрова, только в силу создания монумента в контексте панегирической традиции чествования Петра I, несомненно соотносится с той торжественно-победной эсхато-
логией XVIII века, ключевой фигурой которой являлся Петр.
Вообще эсхатологическая репрезентация фигуры Петра I развертывалась в XVIII веке в двух основных ракурсах: триумфальном и катастрофическом.
Триумфальная традиция – это традиция панегирическая: предполагая соотнесенность царской власти с властью небесной 9* , она представляла Петра как исполнителя воли верховного Творца:
В рамках этой традиции Петр I фигурировал как субститут Вседержителя:
Ломоносов. К статуе Петра Великого 12*
а панегирические сочинения наполнялись эсхатологическими коннотациями:
Ломоносов. Ода 1739 14*
Катастрофическая эсхатология исходила из старообрядческой среды: также соотнося царскую власть с небесной, старообрядцы, как известно, видели в Петре I разрушителя России, посланца сатаны, антихриста 15* . Даже если предположить, что Фальконе был знаком со старообрядческой версией, следует твердо сказать, что она не могла стать источником его вдохновения, равно как не может служить сейчас предметом нашего внимания, ибо полностью переставляет акценты в интерпретации фальконетова сюжета 16* , решительно противореча триумфальной эсхатологии, с которой соотносится памятник Петру I.
Впрочем, вряд ли Фальконе был знаком и с панегирической русской традицией. Но сама эта традиция соотносилась, во-первых, с порожденной ею же европейским статусом Петра I – творца, законодателя и благодетеля своей страны, во-вторых, с традициями европейской панегирической культуры, частью которой был художественный язык Фальконе, – язык панегирической скульптуры, изоморфный языку панегирического чествования Петра I в России. Поэтому можно сказать, что монумент органически вписывался в русский культурный контекст, независимо от степени осведомленности Фальконе в поэтике русских панегириков.
Но, как известно, одни и те же элементы в аналогичных, но разных по внутреннему генезису культурных системах нередко имеют разные функции, порождая специфические значения, не предусмотренные ближайшими историческими контекстами. Об одном из таких элементов, благодаря которому эффект угрозы и покрова может быть понят как демонстрация специфически русских культурных рефлексов, и пойдет речь далее.
Всадник на вздыбленном коне и змей под его копытами – персонажи, восходящие к одному из самых известных сюжетов европейского и русского религиозного искусства, известного под названием Чудо святого Георгия о змии 17* . Иконописный сюжет Чуда восходит к той житийной версии, согласно которой Георгий, увидев вышедшего из озера змия, «осенил себя крестным знамением и, призывая Господа, […] устремился конем на змия, потрясая копьем, и ударив того крепко в гортань, пронзил и прижал к земле; конь же начал топтать змия ногами» 18* .